Пилигрим — страница 38 из 80

Эмма снова рассмеялась.

Она стояла на берегу, усеянном галькой, и смотрела на озеро.

Сабина Шпильрейн.

Сперва она была пациенткой Карла Густава. Потом стала его ученицей. Он лечил ее от истерии.

Что это значит — Бог весть.

Одно из любимых словечек Фрейда, взятых Карлом Густавом на вооружение, поскольку его можно интерпретировать как угодно. Истерия. Сексуальная, конечно. Обремененная сексуальными фантазиями и их всевозможными выражениями. «Бедная девочка! — говорил Карл Густав. — Бедная девочка имела несчастье влюбиться в меня!»

Бедная славная девочка! Мой бедный славный муж! Бедный славный невинный доктор и бедная славная невинная евреечка с большими черными невинными глазами- блюдцами! Бедная невинная парочка, сидевшая там и смотревшая друг на друга несчастным взглядом! Что же, ах, что же нам делать?! Как что? Переспать, конечно! Это единственное правильное и истерическое решение!

Боже! И я простил а его!

Почему я его простила? Как?

Сабина хотела от него ребенка. Подумать только — она хотела от него ребенка! Она сама ему сказала. «Наше еврейско-арийское дитя любви». Это были ее слова.

Но я…

Я его жена!

Я мать его…

Я его сад.

Я…

Я.


На обед будет суп. Вкуснейший томатный суп из испанских помидоров, зеленого салата и лука, тоже из Испании. В веселом месяце мае.

Английский… Все кругом английское. Почему?

Эта женщина. Маркиза Куотермэн. Герцогиня Бор-о-Лак. Графиня Лавина. Сама леди Смерть.

Он спал с ней тоже. Зуб даю.

Он хотел ее. Думал о ней. Мечтал. Вторгся в нее, прикрывшись личиной спасителя ее друга. Интересно, сколько их было еще? Мне никогда не узнать. Пациентки, медсестры, студентки, титулованные дамы, которые отдаются во спасение… Он учреждает свое министерство культуры и начинает кампанию. Он проделал это даже со мной. Вторжение Мужа в декабре 1911 года!.. И последующая оккупация имперскими войсками. То есть его ребенком. Нашим ребенком.

Как аукнется, так и откликнется. А почему бы и нет?

Но кого мне выбрать? Садовника-испанца с густой черной шевелюрой и мускулистыми руками, который принесет мне лук и томаты, прижимая их к голому животу… Спелые сочные томаты в гнезде из курчавых волос, они брызжут соком, а сок стекает по его бедрам и…

Раз Карл Густав может, я тоже могу.

Нет.

Я Эмма Юнг. Его жена, Я Эмма Юнг' Мать его… Я его сад. Я…

Я.

Иди домой, глубоко вдохни и успокойся. Нет тут никаких садовников-испанцев. Только томатный суп. И солнечный день. Ослепительно голубой и безжалостный день.

Эмма побрела, косолапо ступая ногами в резиновых сапожках с квадратными носами, оставляя каблучками мокрые ямки между галькой. Она сложила руки под пальто, поддерживая живот. «Я несу благую весть. О новой жизни. Новое спасет старое. А все остальное не важно».

На озерной глади сидели три белые чайки.

Внутри у нее толкнулся ребенок.

Эмма улыбнулась.

— Привет! — сказала она. — На озере три белые чайки. Три белые чайки на озере, а вокруг нас… У тебя есть обоняние? Надеюсь, что да. Наш сад возвращается к жизни — и я — и мы с тобой — живем здесь в раю, и ничто, ничто, ничто на свете больше не разрушит наше счастье. Я этого не допущу.

Еврейско-арийское дитя любви так и не появилось на свет. Сабина Шпильрейн вышла замуж за русского доктора и уехала. Англичанка трагически погибла. Такой смерти Эмма не пожелала бы никому. Но главное, что маркиза ушла, превратилась в воспоминание, и все снова было хорошо.

Эмма повернулась и увидела сбегающий вниз по склону сад. Цветы, лужайки, деревья, дорожки, чуть дальше — осиновая рощица, летний домик, утопающие в тени скамейки, а за ними — сам дом, который смотрит на запад, на солнце. Во всем этом было так много надежды и так мало отчаяния, что Эмма задохнулась от счастья. Вот она я, вместе с ребенком, иду по солнечному саду моей любви с ложкой в руках, занесенной над чашкой томатного супа из Испании!

7

— Мне всегда нравился этот вид, — сказал Юнг. — Из моего кабинета видно примерно то же самое — деревья и горные пики вдали. Когда я устаю или чувствую себя подавленным, я частенько гляжу на них. Здесь так покойно!

— Только когда не бушует гроза, — заметил Пилигрим.

Юнг встал. Пилигрим — нет. Он по-прежнему сидел в какой-то скособоченной, неудобной позе со стаканом — уже пустым — в руках и фотографией на коленях.

— Покой меня не интересует ни в малейшей степени, — продолжал он. — Я хочу только одного — смерти. А вы мне ее не даете.

— Она не моя, поэтому я не могу вам ее дать, — сказал Юнг. — Врач по определению служит жизни. Сами знаете.

— Да, знаю. Именно поэтому от всех вас нет никакого толку. Я уже говорил, мистер Пилигрим: если хотите покончить с собой — валяйте. Раз вы так решили, я вряд ли смогу вам помешать.

— Тогда зачем вы это сделали?

— Что сделал?

— Помешали мне.

— Я не могу помочь вам умереть — и не могу позволить вам умереть, мистер Пилигрим. Вам придется достичь своей цели где-нибудь в другом месте. Вас отдали под мою опеку, и пока вы здесь находитесь, я обязан — я клятву давал! — бороться за вашу жизнь даже на смертном одре.

Пилигрим перевернул стакан вверх дном и глянул на оборотную сторону фотографии.

— Поскольку на ваше попечение меня отдала Сибил, сказал он, — а ее саму забрала милосердная смерть, могу я теперь уйти отсюда?

— Нет. Вы останетесь до тех пор, пока мы не найдем решение вашей проблемы. А именно: почему вы хотите умереть?

— Я хочу умереть потому, что я не могу умереть.

— Умереть могут все, мистер Пилигрим. Такова человеческая участь. Но почему вы не хотите подождать, пока природа не возьмет свое и не убьет вас, как она убивает всех нас посредством старости либо болезни, или на войне, или в аварии? Зачем вы отвергаете свою человеческую природу?

— Я ее не отвергаю. Это человеческая природа меня отвергла, не оставив мне ни одной из своих привилегий.

— Совершенно неразумное утверждение. Посмотрите на себя! Кого я вижу? Я вижу живое, дышащее, прямоходящее человеческое существо. Несчастное, это без сомнения. Терзаемое какой-то мукой. Но утверждать, что вы лишены привилегий человеческой природы, просто смешно. У вас есть крыша над головой, еда на столе, деньги в кармане, одежда на теле…

— Это вещи приобретенные, доктор Юнг! Привилегии, купленные в магазине. Результаты моего труда. А я имею в виду привилегию свободно уйти, сделать выбор, утолить жажду смерти. Я хочу иметь привилегию никогда, никогда, никогда больше не кивать три раза головой, бормоча: «Да будет воля Твоя» (Евангелие от Матфея, 26:42). ТолькоТвоя — и никогда не моя!

— Не помню, чтобы я издавал какие-то указы, мистер Пилигрим.

— Да с чего ты взял, что я говорю о тебе, ты, напыщенный идиот?!

Пилигрим встал с кресла и пошел к гостиной.

— Есть силы и повыше вас, Карл Густав Юнг, доктор Тщеславие! Сэр Нарцисс! Доктор Гордыня! Есть силы выше Господа!

Он скрылся за дверью. Послышался звон бьющегося стекла. Кесслер шагнул вперед, но Юнг придержал его.

— Нет, я сам. Оставайтесь здесь.

Он шагнул к двери и обнаружил, что в руках у него ничего нет. «Так не пойдет, — мелькнула мысль. — Надо взять с собой что-нибудь, чтобы отвлечь его».

Пилигрим стоял спиной к Юнгу у открытого окна. Возле плинтуса под большим разбитым зеркалом валялись осколки.

— Вы разве не знаете, что бить зеркала — значит накликать беду? — как можно более непринужденно спросил Юнг, стараясь не спугнуть пациента.

— Когда ничего не помогает — зовите на помощь старые добрые суеверия, да? Страх перед черными кошками, боязнь наступить на осколки или убить в доме паука. — Пилигрим стоял неподвижно, прямой и негнущийся. Даже пальцы, прижатые к стеклу так, как будто он хотел рассмотреть их каждый по очереди, застыли, словно неживые. — Единственная моя беда в том, доктор, что я буду жить.

— Вы должны мне объяснить, мистер Пилигрим. Я человек жизнелюбивый и поэтому совершенно сбит с толку. Вы не больны. Вас не мучит физический недуг. Вы не нищий, не бездарность. Вы не зарыли в землю свой талант. У вас есть друзья и, насколько я понимаю, приличные средства к существованию. Вам немного за сорок, вы живете в прогрессивную, творческую и исполненную радужных надежд эпоху. По крайней мере так все говорят. Поэтому я не в состоянии вас понять. Мне нужны элементарные объяснения. Считайте, что я ваш ученик, который ничего не знает.

С этими словами Юнг, не обращая внимания на разбитое зеркало и осколки, прошел в глубь гостиной. Плетеная мебель с очень приятным зеленоватым оттенком, сиденья обтянуты голубым хлопком, уйма подушек из веселого оранжевого тика. Три кресла, небольшой диван, столы, расположенные так, чтобы любой мог дотянуться до пепельницы, журналы и книги. Занавески, как и на всем жилом этаже клиники, из белого муслина. Пилигрим раздвинул их, и теперь они обрамляли его наподобие савана, ожидающего покойника. Что-то в нем или вокруг него, решил Юнг, разглядывая спину пациента в белом костюме, все время напоминает о смерти.

Карл Густав сел как можно дальше, отложив монографию о бабочках вида «Психея», взятую для отвлечения внимания пациента.

— Если я скажу вам правду, доктор Юнг, как бы я ни старался, вы мне не поверите. Услышав о том, как я живу, вы мгновенно уволите меня из учителей и будете искать другую кандидатуру.

— А вы попробуйте.

— Вы все равно не поверите. Даже Сибил Куотермэн, мой самый старинный, любимый и близкий друг, не понимала до конца, как мои рассказы могут быть правдой.

— И все-таки попытайтесь, пожалуйста, — сказал Юнг. Представьте себя Дарвином, впервые излагающим свою теорию перед ученым сообществом. Или Галилеем, который старается убедить нас, что Солнце не вращается вокруг Земли. Или Луи Пастером, стоящим перед толпой невежественных собратьев-медиков. Им тоже никто не верил. Ни единая душа. Сначала. Но теперь мы знаем, что Дарвин, Галилей и Пастер были абсолютно правы, а толпа села в лужу. Так что попробуйте. Только говорите попроще. Не забудьте — я в этом деле дитя. Любознательное дитя, но невежественное. В вопросах,