Пилюли счастья — страница 20 из 59

— Соуса не куплю и привета этой стерве не передам! — капризничает Пятиведерников. — Интересно, держат эти сволочи хоть какое-то приличное пиво? Благосостояние…

Я оставляю его слова без внимания, подымаюсь и огибаю увитую зелеными сердцеобразными листами декоративную перегородку.

— Благодарствуйте! — спохватывается он, когда я нахожусь уже по ту сторону преграды, и тут же на моих глазах, как ни в чем не бывало, без малейшего смущения перемещается за столик бородатого старичка. Ловок, прохвост! И тут пристроился.

— Не забудьте про соус, — напоминаю я сквозь зеленую завесу.

8

Десять дней после маминых похорон отец провалялся с высокой температурой — может, простудился на кладбище, а может, это было то, что в старину именовалось нервной горячкой, — врачиха из поликлиники не смогла в точности определить, но в любом случае велела принимать пенициллин. Пенициллин тогда прочно вошел в употребление и сделался панацеей от всех хворей.

Вместе с отцом, почти в тот же день, занедужил и товарищ Сталин — по радио передавали бюллетени о состоянии его здоровья, но ему, в отличие от отца, пенициллин не принес желанного облегчения.

Товарища Сталина положили в мавзолей на вечное обозрение, а отец, бледный и худой, с поникшими, поредевшими кудрями, встал с дивана и отправился к себе на завод. Мама волновалась напрасно: никто его ниоткуда не выгнал и не уволил, он, как видно, был неплохим специалистом и к тому же выглядел неотразимо: мужественный, уверенный в себе, преданный делу руководитель. Вылитый русский богатырь — нет, не столь грузен, скорее даже подтянут — русский атлет. Или поэт. Даже имя как у Есенина — Сергей. Есенин тогда, правда, был не особенно в чести — вроде бы не запрещали, но и не поощряли. Гордились, но как бы из-под полы.

Истерика на кладбище забылась. Он снова был серьезен и деловит — заслуженный авторитет, и к тому же бросил пить. Может, не совсем бросил, но сильно умерил дозу. Полтора года почти не пил. Перевыполнял план и украшал своим портретом доску почета.

Мы жили дружно. Он по-прежнему спал на диване, а я завладела маминой кроватью — с провисшей сеткой и толстой бабушкиной периной. Бабушка притащила ее из Несвижа маме в Ленинград — в единственный свой визит к дочери-студентке. Еле доволокла, настоящую местечковую тяжеловесную перину, чтобы маме было тепло и мягко в чужом холодном северном городе. И мне теперь было тепло и мягко на этой улизнувшей из алчных лап немецко-фашистских пособников — благодаря бабушкиной самоотверженной материнской любви — пуховой перине. Пружинная сетка почти касалась пола, я сворачивалась в ней клубочком, как в гамаке, и мне было так хорошо, как будто я маленькая-маленькая девочка и нежусь на руках у мамы и у бабушки.

Отец по-прежнему бывал дома редко, но деньги приносил, и я, как умела, поддерживала наше хозяйство. Я стала водить к себе подружек, чего прежде, при маме, никогда не делала. Даже угощала их иногда вожделенными деликатесами: шоколадом и апельсинами. В тот год вдвое снизили цену на апельсины. Я становилась все старше, скоро, в мае, мне должно было исполниться четырнадцать. Я заняла второе место на математической олимпиаде нашего района. Отец гордился мной. Многие мои одноклассницы уже вступили в комсомол, но я почему-то не стремилась. Идейных расхождений с советской властью у меня не наблюдалось, но мне сильно не нравился секретарь нашей школьной комсомольской организации. Я была уверена, что он занимается секретарством неспроста, надеется таким образом выслужиться и получить золотую медаль. Это не были глубокие рассуждения, скорее ощущения. Личная антипатия. Но поскольку мне все равно еще не исполнилось четырнадцати, меня не уговаривали.

В тот день нас надолго задержали в школе, после занятий было какое-то собрание, придя домой, я, до ужаса голодная, сжевала ломоть черного хлеба, посыпанный крупной солью, и занялась приготовлением обеда. Чистила у кухонного стола картошку и время от времени поглядывала в окно — просто так, вдруг кто-нибудь из девочек пройдет по улице. Или из мальчиков — мы теперь учились с мальчиками, мужские и женские школы в тот год объединили.

У нас была огромная кухня — ленинградские коммунальные кухни. Высокое дореволюционное окно. И вот, поглядывая просто так в это окно, я вдруг увидела, как снаружи, на стыке улицы с переулком, на моего отца наезжает грузовик. Отец уверенно пересекал перекресток. Наискосок, по диагонали. Допустим, он не видел грузовика, но как он мог не слышать его? Рамы в окне были законопачены на зиму, в России на зиму законопачивают рамы — если он не слышал рева грузовика, то тем более не мог услышать моего крика. Хотя в последний миг мне все-таки показалось, что он видит грузовик — видит, но не желает свернуть. Не желает уступить. Высокий, крепкий мужчина. Мой отец. Такой еще молодой. Четыре года войны, и какой войны! Сколько пуль небось просвистело рядом, сколько гранат разорвалось, сколько упало снарядов, и он, несмотря на это все, остался жив, цел и невредим, а этому грузовику позволил себя убить. Соседки долго потом обсуждали эту несуразность. Они тоже видели — многие видели: коммунальная квартира, пятнадцать комнаток, многие от нечего делать глядят в окно… Да, необыкновенный был человек. И имя как у Есенина…

9

— Пожалуйста, две кружки пива! — прошу я.

— Ну, две — это уж слишком!.. — скромничает он.

— Не слишком — учитывая, что нас двое.

— Извините, не обратил внимания! Не врубился, что вы тоже употребляете. А как на это отреагирует Армия спасения? И главное, что скажет моя законная Павлятина? Ваша приятельница, между прочим. Необходимо считаться.

— А разве мы нарушаем ее интересы?

— Это с какой стороны взглянуть. Вообще-то, конечно: птички, фиалки, воробушки — сплошная невинность… — Он обводит окрестности широким щедрым жестом.

Я замечаю: правда, чудесно вокруг, великолепно — весна, цветение, птичьи трели.

— Плюс, я полагаю, — продолжает он, — имеется какая-нибудь достойная причина для нашего свидания. Пивко — это так, для антуражу. А истинная цель… Обсудим какую-нибудь общественно важную проблему, верно?

— Я не знаю, — признаюсь я. — Весна. Уже весна. Как-то неожиданно… А где же зима? Приятно, но вместе с тем, знаете, такое ощущение, как будто у тебя что-то украли. Несколько месяцев жизни… Только что было Рождество, и вдруг — весна. Я мечтала поехать на север, поглядеть северное сияние…

— Северное сияние, — мрачнеет он. — Случалось. Даже описывали. Торжество бушующих красок… Бушующее торжество… Нет, торжество леденящих душу красок… Не так: красочное торжество пляшущих ледяных… Не доводилось, уважаемая, выпускать стенгазету?

— А как же! В школе. Не то в третьем, не то в четвертом классе. Вместе с Ирочкой Грошевой.

— В четвертом — это не считается, — постановляет он. — Я имею в виду стенгазету «Северное сияние». В Воркуте. Знаете что? Вы будете Снежная королева, а я Кай. Сложу для вас слово «вечность». Из ледяных кристаллов. И помещу в стенгазете.

— Кай?

В самом деле, почему Паулина вечно называет его по фамилии? Должно же у человека быть имя — одной фамилии недостаточно! Даже такой затейливой.

— Вас зовут Кай?

— Угадали: Кай, но вразбивку. Требуется проставить недостающие буквы.

— Константин? Кирилл? Кай Юлий Цезарь?

— Не то, не то…

— Касьян? Климентий? Клементин?

— Сударыня — воображение!

— Каллиопий! Нет? Куприян?

— Близко, но не то. Не важно.

— Я буду называть вас Каравай. Чудесное имя. Оригинальное, свежее, душистое. И очень вам подходит.

— Как вам угодно. Действительно, Каравай — неплохо… Каравай-Каравай, кого хочешь выбирай! А как же все-таки насчет вечности?

— Только не из ледяных кристаллов! Сложите мне вечность из полевых цветов. Из красных маков…

— Не получится. Быстро вянут. Ледышки понадежнее.

— Но откуда же теперь ледышки? — весна…

— Вам показалось. Оглянитесь вокруг себя, и вы увидите, что в этом мире везде одна сплошная полярная ночь. Никакого просвета. США, Италия, Австрия и даже Австралия — весь этот так называемый свободный мир — гнусная насмешка! Непробудная полярная ночь!

— Тогда зачем же…

— Извиняюсь, советница, я тут ни при чем, это вы зазвали меня на кружку пива.

— Я?

— Вот именно! Утверждали, что в каждой бочке содержится баррель отличнейшего пива!

Я смотрю на бочки — я утверждала? Я и не думала ни про какие бочки. Ни про какое пиво. Действительно, громадные бочки — настоящие цистерны, бетономешалки! Составлены башней. Где мы — в остроге, в крепости? В осаде? В обороне?

— И ввели меня в заблуждение! — обижается он. — Как выяснилось, в них вовсе не пиво! В них, напротив, нечто совершенно сухое. Первосортный сухой порох! Мы с вами, сударыня, сидим на пороховой бочке. Я бы даже сказал — на груде пороховых бочек!

— Береги-и-ись!.. — просвистывает рядом протяжно.

Откуда-то сверху летит факел, а может, ракета. Я зажмуриваюсь, пытаюсь укрыться от взрыва — и просыпаюсь.

Какая чушь… Вот уж действительно — морока больной головы: ни смысла, ни связи — глупейшие липучие фразы… Пятиведерников. Впился, как заноза. Будто уж не о чем больше подумать. Кай… Может, Акакий Акакиевич? А все от того, что в комнате слишком жарко и душно. Вот откуда это странное свечение — над катком сияют все лампы, забыли, верно, с вечера выключить. А может, реле какое отказало. Трудно предположить, что кто-то там среди ночи упражняется в фигурном катании. Зато парк — подсвеченный парк — как на японской гравюре: светлые круги вокруг ламп, черные прочерки голых ветвей…

Телефон. Телефонный звонок в ночи… Секунду я еще медлю у окна, и в эту секунду с черных неживых ветвей, с неподвижных деревьев взвиваются в воздух сотни ворон. Будто звонок напугал их. Они не могли его слышать — абсолютно исключено, чтобы с такого расстояния вороны услышали раздавшийся в моей комнате звонок. А если бы и услышали — что им до телефонного звонка? Кружат… Все сразу, как по команде, покинули гнезда. Я и не знала, что там столько ворон…