Пилюли счастья — страница 24 из 59

— Согласись, душа моя, это не то мгновение, которое стоит останавливать, — выдавливает он из себя через силу, не оборачиваясь и в тысячный раз горестно вздыхая.

Но не слышит ответа. Ответа нет.

Временами зеркальце отражает и заоконное пространство.

Правильно, за окном можно увидеть все, что угодно, а в комнате только то, что в ней есть.

Квадратная (кубическая) комната. Давно нуждающаяся в ремонте, но прежней, молодой, счастливой и ветреной паре все как-то было не до ремонта, а теперь… Смешно — пыль, ремонт… На выцветшей рыжеватой стене слегка потравленный временем портрет товарища Сталина. Всемирно известная трубочка под всемирно прославленными усами. Каждого, кто попадает в эту комнату впервые, портрет слегка шокирует. На это и расчет. Предусмотренный эффект. Знак неординарности проживающей здесь личности. Весь советский народ, ознакомившись с материалами двадцатого съезда, в едином порыве поскидывал портреты отца и учителя, тирана и палача — сотни тысяч и миллионы портретов, и все с трубочкой и усами, полетели на свалку истории, а Евгений 3., вопреки все и вся, оставил реликвию висеть на стене.

В дни двадцатого съезда моему будущему супругу исполнился двадцать один год. «Страна не смеет бежать от собственной тени!» — объявил он однокурсникам и приятелям. Не исключено, что броская формулировка возникла не тогда, а позднее. Возможно, оставляя портрет висеть на стенке, он еще не умел столь четко выражать свои правильные мысли, возможно, это искусство пришло с годами. Не он один ощущал какую-то растерянность, даже неловкость от слишком крутого поворота партийного курса и всеобщей готовности плевать в лицо вчерашней святыни. Интеллигентный, умненький мальчик, воспитанный в уважении к родителям, учителям и власти рабочих и крестьян. Возможно, он и не собирался оставлять портрет надолго и навсегда, но постепенно становилось все сложнее избавиться от него. Нарушить утвердившуюся традицию. Что ж, какой-никакой, а все же поступок — пусть даже выразившийся в отсутствии оного, — какое-то проявление самостоятельности чувств и взглядов. Определенное даже мужество. Кто там шагает правой? — левой! Левой! Левой!

Помилованный от помойки и зависевшийся на пыльной стене, бывший товарищ Сталин имел теперь возможность наблюдать происходящие в комнате невеселые объяснения — сдержанно и отстраненно попыхивая трубочкой… Да, это вам не Ялтинская конференция. Самая что ни на есть банальная и дурацкая история — любовь ушла, а брак остался. Идиот, зачем он это сделал? Все улетучилось, а штамп в паспорте стоит как вкопанный — не выцвел и не потускнел. К каким мучениям и унижениям вынуждает этот штамп размером четыре на два сантиметра!

— Надеюсь, ты понимаешь…

Солнышко брызжет теперь откуда-то сбоку, подсвечивает до боли знакомый, обожаемый профиль и не столь уж густые и пышные, как некогда, волосы.

— В конце концов, это не может так продолжаться!

Не может… В самом деле, душа моя, — что ж ты сидишь, как репа на грядке, как ватная кукла без костей?

Я не сижу — я костенею в безвоздушном пространстве, проваливаюсь, проваливаюсь в какую-то бездонную пропасть… Бедный товарищ Сталин — раньше он наблюдал в этой комнате совсем другие сцены…

В сущности, что ж такого особенного? Все вокруг только и делают, что разводятся, — пара за парой. Можно подумать, что люди исключительно для того и женятся, чтобы в непродолжительном времени иметь возможность развестись.

Желание развестись и более никогда не встречаться и не видеть своего избранника (избранницы) созревает постепенно и почти неощутимо. Мелкие размолвки превращаются вдруг в неразрешимые принципиальные расхождения. Милые забавные ужимочки и привычки, вызывавшие прежде одну только нежность и восхищение, делаются вдруг невыносимы и отвратительны. Отрицательные энергии накапливаются, и в один особо мрачный вечер происходит ядовитый выброс. Может быть, Энгельс прав, — может быть, брак порочен по самой своей сути? Во всяком случае, брак по любви?

— Да уж, право, имеются этакие женщины, у которых на роду написано, чтобы им одеваться только в те безвкусные вещи, которые лет десять как окончательно вышли из моды, — произносит мой муж с высокомерным сарказмом, презрительным, но одновременно и страдающим взглядом оценивая мое последнее приобретение: польскую юбку, за которой четыре часа пришлось отстоять в душной недвижной очереди. Блузочку я смастерила сама, любовно обвязав цветным мулине.

Куда это мы собираемся? В гости? В театр?

Четыре часа в изнуряюще душной, недвижной и склочной очереди. И все ради того, чтобы понравиться ему. Вновь полюбиться, как встарь… Лет десять как окончательно вышли из моды… Что на это возразить? Верно, имеются такие женщины… Вышли из моды, вышли из употребления, а все сидят и сидят на тахте. А ведь в девичестве были довольно бойкими и расторопными. Обладали чувством юмора и собственного достоинства. Или это только так казалось?

Честно признаться, и мне эта юбка не слишком по вкусу — по сизому полю две широкие полосы, темно-зеленая и оранжевая. Действительно, грубое, нелепое сочетание. Но где же взять другую? Следует ведь учесть и наши более чем скромные возможности. Я ведь не могу, подобно некоторым питерским модницам, позволить себе покупать наряды в подпольных комиссионках или заказывать в закрытых ателье. Безвыходное, безнадежное положение…

В самом деле, пора подняться и уйти. Позорно оставаться там, где тебя не любят и не хотят. Почему я не хочу видеть очевидного? Как тот котенок, которого волокут за шкирку к речке, чтобы утопить, а он рвется, судорожно болтает лапками, надеется еще зацепиться за воздух и воспрепятствовать роковому свершению.

Не рвись и не надейся.

Хотя что касается злосчастной юбки, то тут мы оба ошибались — она, как показало будущее, не окончательно вышла из моды, а только в нее входила. То, что казалось нам тогда непривычным и диким, очень скоро оказалось общепринятым и желанным: в новом свихнувшемся мире начали цениться только аляповатость и какофония. Все правила гармонии и золотых сечений оказались выброшенными на свалку истории.


Мы завтракаем, разумеется, на кухне, ведь в комнате у нас только письменный стол — неприкосновенная, священная память о папе Петре Николаевиче. А за окном как раз весна. Валя с Дениской удалились на утреннюю прогулку, соседи, Харитоновы, несколько дней как отсутствуют. Выехали на садовый участок на заслуженный трудовой отдых. Свекровь в столь ранний час спит — такой у нее режим: чтобы ложиться за полночь и вставать не раньше одиннадцати (как ликвидированные как класс аристократы. В детстве я была уверена, что «как класс» означает окончательно, под корень и навсегда). Харитоновы, между прочим, в кухне обеденного стола не имеют — в соответствии с занимаемой ими площадью или по каким-то иным коммунальным параметрам им полагается только кухонный столик. Зато у нас целых два кухонных — один мамы Ксении Константиновны (и в какой-то степени ее безропотной сестры Вали), другой наш (мы отдельная семья). Плюс покрытый красненькой клетчатой клеенкой обеденный.

В этот светлый утренний час мы одни в этой просторной кухне. Мой муж, естественно, на меня не глядит — просматривает газету. Газета — один из супружеских водоразделов, может, и не самый главный, зато ежедневный.

Однажды мы выбрались в кино, если не ошибаюсь, на какую-то импортную кинокомедию. Он и тут сумел приостановиться минут на десять возле газетного стенда, углубился в передовицу и отдельные фразы зачитывал мне вслух, подчеркивая интонацией их особую знаменательность. Я не удержалась заметить, что, если он сию же минуту не прекратит вычислять предположительные сдвиги баланса сил в Центральном комитете нашей возлюбленной партии, билетов нам не видать. Он, разумеется, насупился. «Это чрезвычайно симптоматично!» — «О, да! — сказала я. — Симптомы заболевания тела после усечения головы». — «Ничего, поверь мне, еще наступит тот день, когда и ты начнешь читать газеты!» — прорек он твердо.


Увы, мой далекий позабытый супруг, растаявший за горами за долами, — этот день так и не настал. И видимо, уже никогда не настанет. Намеки на коренные сдвиги, продолжающие содержаться меж газетных строк и искусно извлекаемые и следующими поколениями заинтересованных читателей, по-прежнему не волнуют моего воображения. Хуже того: даже запах регулярно разворачиваемой Мартином газеты мне отчего-то неприятен. Хотя Мартин, в отличие от тебя, простой и честный парень. Он не провозглашает: «Это симптоматично!»


Итак, мы сидим на коммунальной кухне, пьем утренний кофе, ради нашего здоровья заранее лишенный кофеина, и сосредоточенно изучаем репортаж по стране (который и сегодня чрезвычайно важен и требует натренированного осмысления). И тут, то ли от грызущей сердце печали, то ли под влиянием весенних ароматов и заоконного торжества обновляющейся природы, я позволяю себе погладить его руку, расслабленно дремлющую на газетном листе, даже взять ее в свою. Не чувствуя сопротивления, воспользовавшись погруженностью в газетные эмпиреи, я подношу ее к губам. Подумать только — как он вскинулся, как спохватился, какой нервный, затравленный взгляд метнул на дверь — не наблюдает ли кто такого неприличия? Разумеется, мама Ксения Константиновна как раз в эту минуту может заглянуть в кухню по дороге в уборную!

— В чем дело?!

А я, как назло, упорствую, пытаюсь удержать рвущуюся прочь руку, киваю на газету:

— Не жалко тебе тратить часы своей жизни на эту чепуху?

— Это мое дело, на что я трачу часы своей жизни!

Неужели я действительно любила его? Не может быть… Нелепость какая-то…


Он прав — все плохо и с каждым днем все хуже. Сегодня хуже, чем вчера, а завтра будет хуже, чем сегодня.

Я сижу на тахте, обхватив коленки руками, опустив глаза долу, но вижу — вижу, как он в отчаянье мечется по комнате, раз пять натыкается на письменный стол, отшвыривает заготовленные для какой-то важной цели заметки и газетные вырезки. И вместе с ним, следом за ним, по рыжим стенам, по пыльному суконному потолку мечется некая зловещая тень. Задевает портрет товарища Сталина. Товарищ Сталин потуже стиснул в зубах трубку — боится оказаться сметенным вихрем чуждых страстей, не удержать этой последней в своей судьбе позиции…