Ах, расстегаи… С рыбой, с грибочками… Люба сооружала расстегаи с капустой. На праздники. Но иногда и по будням — ради появления дяди Пети или Геннадия Эдуардовича. С пылу с жару, душистые, с румяной корочкой… А как оно, между прочим, называлось, это злачное заведение, в котором с господином Голядкиным приключился столь неожиданный и досадный конфуз? Этот общепит прошлого века? Не кафе ведь… Но кажется, и не кабачок… Ресторация, что ли?
Пора, пора убираться отсюда. С кем я разговариваю? Кого поучаю и наставляю? Человек болен и невменяем. Проводит свою жизнь в чужих, мало кем посещаемых сочинениях. Выписывает, выписывает цитаты. Воображает себя адмиралом Пидли. А что? Не исключено, сложись его жизнь иначе, в самом деле стал бы каким-нибудь лихим военачальником. Тоже играл бы в войну, но на реальном поле брани. Отправлял бы в бой настоящих живых людей. И пользовался бы за это всеобщим уважением. Заслужил бы всяческие почести и награды. Женщины мечтали бы провести возле него полчасика. Нет, лучше уж рыться в старых томах. Вполне безобидное занятие. И Паулине приятно, что он не в кабаке, а в библиотеке. Страсть, но не убыточная, никому не мешает и ничьих интересов не задевает.
В сущности, нормальность и ненормальность понятия относительные. Пятиведерникова всякий, ознакомившись с его «письмами» и экскурсами в историю, обзовет чокнутым, а того, кто в своей одержимости проигрывает многие тысячи в рулетку, продолжают считать нормальным. Даже если эти тысячи казенные и в конечном счете игрок пускает себе пулю в лоб. Зачислят в казнокрады, преступники, будут судить, отправят в Сибирь, но в психиатрическую лечебницу не поместят. Общество само не вполне нормально. Страдает всяческими сдвигами. Однако мы приучились взирать на них снисходительно, принимать как должное. Та же мода — чем не коллективное помешательство? Почему польская юбка, еще вчера казавшаяся смехотворной и отвратительной, сегодня вдруг становится не просто приличной, но и прекрасной? Юбка не изменилась, изменился наш взгляд на нее. Причем разом, как по команде, согласованно — общественный договор. А если некий анахорет по какой-либо причине не замешан в этой нелепейшей игре, отбился от стада, то его-то и объявляют психом и дегенератом.
Все, пойду. Совершу поступок. Поставлю «Дюка Степановича» на место и покину поле боя. Тем более что дело к обеду. Который правильнее было бы назвать ужином.
Уже подымаюсь, желая привести это мудрое решение в исполнение, однако не могу удержаться от вопроса:
— А все-таки — зачем вам советское представительство?
— Затем, что из двух зол следует выбирать меньшее, — произносит он наставительно.
— Вот как?
— Да, представьте себе. Все познается в сравнении. Если в СССР и есть недостатки, то не западным гангстерам о них выть. Там хотя бы атеизм, и христиан, этих змей подколодных, не назначают начальниками лагеря.
— Интересно… Ладно… Прощайте.
— Разумеется, семья, детишки! — кривится он. И вдруг с вызовом вскидывает голову. — Жалеете?
— О чем?
— Не о чем, а кого. Себя.
— Себя? С какой стати? Вас жалею. Вы способный человек, многое могли бы сделать.
— Я и без вас уже многое сделал! Да, представьте — в отличие от всех этих шмакодявок. И приберегите ваш патронажный тон для кого-нибудь другого!
— Семья и детишки все-таки лучше, чем семнадцать битв и одна поучительная история колонизации островов Тихого океана, — не уступаю я. — Живете в своей фуфайке. В смирительной рубашке. Кидаетесь то к Мальте, то к Австралии, а сами не смеете шага сделать. Шевельнуться боитесь. Буяните, уцепившись за юбку Паулины…
Побледнел, потом побагровел, задохнулся, и я пожалела о своих словах.
— Считайте, что я ничего не сказала. Не смогла дать положительного направления. Просили совета, вот я и пыталась.
На том мы и расстались. По дороге домой я вспомнила опус Фридлянда и его замечание про Гоголя. «Задал новые типажи читателя и повествователя»… Интересная мысль и, скорее всего, верная. Одного повествователя недостаточно, необходим и читатель. Готовый впитать то, что предлагает ему сочинитель. Если не будет адекватного читателя — гений не состоялся. Выходит, и Фридлянд чего-то стоит. Если только он и тут не надул доверчивого адресата: не повторяет истину, открытую до него каким-нибудь Белинским. Но может ли вообще, в принципе, такое случиться, чтобы для Гоголя не задался читатель? Трудно поверить. Был бы такой писатель, как Гоголь, а уж читатель на него обязательно сыщется. И в сущности, неправда — Гоголь себя не задал. Такой уродился, от природы таков — а не потому, что выучил три иностранных языка и проштудировал тысячу чужих сочинений. Это Фридлянд себя задал, спланировал и педантично осуществил — и вышел в точности таков, как он есть.
Письмо Любе так и осталось ненаписанным, но Паулинины листочки с библиотечным грифом я прихватила с собой. Пригодятся.
Один такой библиофил, любитель покопаться в научных трудах и выудить оттуда ценный фактик, однажды уже попадался мне на жизненном пути. Правда, тот был попроще не только Фридлянда, но и Пятиведерникова. Скромный советский служащий. Труженик идеологического фронта.
Вернувшись в Ленинград убитая своей неудачной попыткой поступления в Московский геологический, я первым делом обязана была позаботиться о заработке. Пенсия за отца закончилась в связи с моим совершеннолетием. Я отправилась на родной завод, и, поскольку там еще не забыли, что я являюсь дочкой Сергея Архиповича Тихвина, меня не определили к станку, а направили в заводскую многотиражку «За доблестный труд» — аж заместителем главного редактора! Главным был серенький мужчина лет сорока Василий Маркович Подкова. Серенький в буквальном смысле слова — и из-за обильной проседи в темных волосах, и из-за потертого и вечно мятого суконно-потолочного костюмчика, и из-за типично ленинградского испитого и вытравленного неистребимой сыростью лица.
Редакция занимала выгородку в углу одного из цехов — в его верхней части. К фанерной двери в раме из четырех неоструганных жердей вела широкая железная лестница в десять ступеней. За дверью помещались потертый диванчик и целых три канцелярских стола. За одним из них постоянно восседал Василий Маркович, обложенный бумагами и книгами; за другим трудилась машинистка Вера Робертовна, дама средней полноты и среднего возраста, не оставившая в моей памяти четких примет; третий стол мы делили с фотографом Левой, веселым крупногабаритным парнем лет двадцати пяти. У меня до сих пор хранится сделанная им фотография — Лева запечатлел меня в заводском детском саду с плюшевым медведем на коленях. Наверно, именно благодаря этому снимку мне отчетливо запомнилось посещение сада и составленная по его следам статья. «Особенное внимание мы уделяем детям матерей-одиночек, — подчеркивает заведующая. — Эти дети находятся у нас на пятидневке, поскольку, в соответствии с политикой дирекции и партийных органов, мы стараемся позволить одиноким матерям наладить свою личную жизнь».
Да, как я вскоре убедилась, матери не щадили сил для налаживания своей личной жизни. Цеховая подсобка, в которой, помимо всего остального, хранились гигантские рулоны суровой кремовой ткани, шедшей на обертку особо ценных готовых деталей, даже в дневную смену не пустовала ни единой минуты. Пока часть матерей-одиночек находилась внутри подсобки с потенциальными спутниками жизни, другие бдительно дежурили у входа. При появлении начальства они распахивали дверь и звонкими голосами выкрикивали: «Ну что, девки, нашли?» Оставалось только догадываться, что творилось в цеху в ночную смену, когда главное начальство отсутствовало.
Для того чтобы оберточную ткань не превращали в простыни, наволочки, детские рубашонки и прочее полезное бельишко, доставленные рулоны первым делом подвергали «проколу». Гигантские толстые вилы, укрепленные на мощном прессе, прошивали всю толщу рулона, нарушая таким образом целостность ткани. Приспособление получило среди заводского люда весьма неприличное прозвище. Ткань, разумеется, все равно «выносили», застрачивали прорехи и использовали на разные надобности, хотя продажная цена ее после прокола делалась невелика.
Не знаю, как Василий Маркович управлялся с выпуском многотиражки до моего появления, но, получив заместителя, он обрел массу свободного времени. В конце каждого рабочего дня он со знанием дела намечал план моей занятости на завтра: «Выберешь передовика из пятого цеха — биография и все такое прочее, на сколько процентов перевыполняет и дальнейшие обязательства. Потом, значит, поедете с Левой в Бойцово — как там продвигается строительство, я уже созвонился, прораб будет ждать в двенадцать. Машину Загорский дает. Сделай на три колонки». И так далее. Сам же он, переложив на меня подготовку материалов и их написание и наблюдая только, чтобы я не допустила какой-нибудь идеологической оплошности, отдался главному делу своей жизни — выписке цитат из чужих сочинений. Насколько я успела заметить, его излюбленной темой было природоведение и связанные с ним естественные науки. Института он не закончил, поскольку с третьего курса ушел на фронт и даже имел какое-то ранение, но отсутствием формального образования не тяготился: цитаты восполняли все.
Как мне сообщили, вернувшись с фронта, он вскоре женился, но жена попалась болезненная, не рожала, а потом и вовсе померла. Ни на какие новые соблазны со стороны женского пола Василий Маркович не поддавался, жил одиноко и все свое время посвящал книгам. На приобретение которых уходила вся его — разумеется, весьма скромная — зарплата главного редактора. Обедал он вместе с нами в заводской столовой, но брал ежедневно только винегрет с селедкой за семь копеек и два стакана чаю, если не ошибаюсь, по две копейки за стакан. Остальные необходимые для жизнедеятельности калории добывались за счет хлеба.
Помимо того что в моем лице Василий Маркович нашел ценного помощника, я еще оказалась благодарным слушателем, с которым можно делиться непрерывно совершаемыми открытиями.