Пинхас Рутенберг. От террориста к сионисту. Том I: Россия – первая эмиграция (1879–1919) — страница 81 из 104

партейтаге и Съезде народов в Киеве, куда приглашал Рутенберга, затем в качестве делегата съезда поехал на Демократическое совещание в Петроград, оттуда отправился в Москву на пленарное заседание ЦК Поалей-Цион, далее – вновь в Киев для ведения переговоров с социал-революционерами и социал-демократами о едином блоке на выборах в Учредительное собрание. Из Киева Борохов двинулся в Чернигов, но по дороге простудился, заболел воспалением легких и через короткое время умер (похоронен в Киеве). Н. Нир-Рафалькес, почитавший Борохова как своего учителя, писал в его некрологе:

Мысль не мирится с фактом. По инерции она настойчиво все думает о том, кого нету уже среди нас, и мгновениями кажется, что вовсе не было тех скорбных, ужасных, безумных минут, когда великий дух расстался с нами и уходил в вечность; все кажется, что он еще среди нас и слушает нас со своей доброй, милой улыбкой вдумчивого учителя; как живые, стоят перед нами эти глубокие глаза, и так мучительно, до боли страстно хочется еще раз, один еще хоть раз заглянуть в них…

Но его уже нет, и ничто не в состоянии воскресить его. Отчаянное горе заменяется бессильной злобой против бессмысленной, жестокой судьбы… (Нир 1917: 3).

Продолжая агиографическую тему, следует сказать, что в легендах и преданиях, сложившихся в европейской и американской печати вокруг русской революции, Рутенберг зачастую преувеличенно воспринимается едва ли не как главная опора охраны подлинно демократической власти в Петрограде. Эта завышенная оценка его роли в установлении революционного порядка и законности, отразившаяся даже в титуловании: «Chief of Police in the Kerensky Government» (Times. 1921. May 18. P. 7), «…the commandant of a citadel in Petrograd» (Levin 1930: 5) и др., – сама по себе представляет весьма занятный объект для анализа политической мифологии. Не в последнюю очередь здесь, по всей видимости, сказалась чисто психологическая потребность противопоставить слабой власти своего рода сильную персональную альтернативу, пусть хотя бы потенциальную. И несмотря на то, что в истории Февральской революции Рутенберг реально не выдвинулся на первые роли, легенда, по преимуществу на Западе, упорно повышала задним числом его кредиты.

Многочисленные ошибки, допущенные Временным правительством, позволившие уступить власть большевикам и многократно обсуждавшиеся в дальнейшем, по количеству накопленных свидетельских источников претендуют на отдельную главу в историографии русской революции. Одна из постоянно присутствующих и варьирующихся в них тем – политическая наивность и недальновидный либерализм, лишившие правительство Керенского каких бы то ни было шансов на успех. В мемуарах «British agent» (1933) (русский перевод: «История изнутри: Мемуары британского агента») Р.Г. Брюс Локкарт (Robin H. Bruce Lockhart; 1887–1970), английский дипломат, вице-консул в России (1911–1918) и известный шпион, рассказывал о том, как во время завтрака с Керенским в «Карлтон грилл рум» в Лондоне в июне 1931 г. к ним присоединился лорд Бивербрук, который

сразу же стал осыпать Керенского вопросами:

– Какова причина вашего провала?

Керенский ответил, что немцы толкнули большевиков к восстанию, так как Австрия, Болгария и Турция собирались заключить с Россией сепаратный мир. Австрия решила просить о сепаратном мире всего за две недели до Октябрьской революции.

– Удалось бы вам победить большевиков, если бы вы заключили сепаратный мир? – спросил лорд Бивербрук.

– Ну, конечно, – возразил Керенский, – мы были бы теперь в Москве.

– Так почему же, – поинтересовался лорд Бивербрук, – вы не сделали этого?

– Мы были слишком наивны, – последовал ответ.

И Локкарт заключает пересказ этой сцены такой сентенцией: «Наивность – лучшая эпитафия на могилу Керенского» (Локкарт 1991/1932: 165).

В западной мифологии русской революции наивность и нерешительность Керенского в определенном смысле компенсировались волевой и энергичной натурой Рутенберга, который не выполнил своей исторической миссии лишь потому, что был вынужден подчиниться анемичной власти. Так, в другой своей книге, «Му Europe» (1952), Локкарт вспоминал:

<…> Рутенберг неоднократно говорил мне, что величайшим огорчением в его жизни было то, что он не взял тогда <в предоктябрьские дни> закона в собственные руки. Он был уверен, что, поступи он так, большевистскую революцию можно было предотвратить (Lockhart 1952: 27).

Нет совершенно никаких исторических оснований именно в Рутенберге видеть «претендента» на роль несостоявшегося «спасителя России» от большевистской тирании: не он один высказывал впоследствии запоздалое сокрушение от не использованных в свое время силовых возможностей против тех, кто в скором времени «всерьез и надолго» захватит власть в стране. Теми же по существу мыслями, что Рутенберг с Локкартом, делился с В.Л. Бурцевым бывший министр юстиции в царском правительстве (а с 1 января 1917 г. еще и председатель Государственного совета) И.Г. ГЦегловитов, когда они встретились после Октябрьского переворота в Петропавловской крепости:

Меня нередко называли «Каином», но я клянусь вам, что я не подписал ни одного смертного приговора. Но я виновен перед моей страной за то, что, зная по именам этих мерзавцев (он имел в виду Ленина, Троцкого, Нахамкеса и проч.) и имея их в сущности в моих руках, я не расстрелял их. Если бы я это сделал, Россия не должна была бы пережить весь этот ужас и я сам не сидел бы в тюрьме в ожидании смерти. Я прошу у моей страны прощения за этот мой величайший грех (Бурцев 1962: 185).

Как известно, предложения о беспощадной расправе с большевистской верхушкой к Керенскому действительно поступали, одно из них – не по-женски решительное, от Е. Брешко-Бреш-ковской, которая за свои заслуги перед революцией пользовалась особым расположением премьер-министра Временного правительства (как и он, она жила в Зимнем дворце)5. Вспоминая драматическое время между двух революций 1917 г., Бреш-ко-Брешковская писала:

После моей поездки по России я сочла долгом доложить в Петрограде обо всем, что видела и слышала. Тут я услышала и о затеях и образе действий Ленина и Троцкого. И настаивала на их аресте, на укрощении возмутительной пропаганды большевиков. Но их связь с Германией не была еще установлена и все они были на воле. <…> Сколько раз я говорила ему: «возьми Ленина!» А он не хотел. Все хотел по закону. Разве это было возможно тогда? И разве можно так управлять людьми? Вот грибы растут – есть хорошие, а есть и поганки. Поганки надо выбрасывать. Разве нет дурных, злых людей? Посадить бы их на баржи с пробками, вывезти в море – и пробки открыть. Иначе ничего не сделаешь. Это как звери дикие, как змеи – их можно и должно уничтожить. Страшное это дело, но необходимое и неизбежное (Брешковская 1954: 201-04).

Как кажется, впервые легенда о Рутенберге как единственном решительном человеке в правительстве Керенского, который будто бы предрекал последствия большевистского coup d’Etat и энергично настаивал на ликвидации его будущих вождей, прозвучала из уст У. Черчилля 4 июля 1922 г. на вечернем заседании палаты общин британского парламента, где обсуждались вопросы государственной политики Великобритании в Палестине, мандатом на которую она к тому времени владела (в следующей главе мы еще коснемся этого знаменитого заседания и не менее знаменитого выступления на нем тогдашнего английского министра колоний).

…Я также знаю, – говорил в своей речи У. Черчилль, – что он <Рутенберг> рекомендовал Керенскому, когда являлся членом его правительства («when he was an official of his Government»), повесить Ленина и Троцкого, и это служит для меня доказательством его неколебимой последовательности (Great Britain: 339).

Мотивы речи У. Черчилля достаточно хорошо известны: основной стратегической задачей было отстоять план электрификации Палестины, принадлежавший инженеру Рутенбергу, а для этого требовалось отстоять его самого, обложенного со всех сторон клеветой недоброжелателей, инсинуациями кругов, заинтересованных в том, чтобы любой ценой сорвать подписание концессии, и бурной антисемитской пропагандой. Возможно, именно для того, чтобы выбить у антирутенберговской кампании всякую почву из-под ног и выдать Рутенбергу неоспоримый кредит доверия, Черчилль сознательно пошел на завышение его акций и укрупнение роли в русской революции. В результате автор плана электрификации Палестины предстал не просто яркой антибольшевистской фигурой, но был переведен в разряд героя, дальновидно требовавшего казни большевистских главарей, дабы обезопасить подлинно демократический режим от угрозы красной диктатуры. Тем самым Рутенберг как бы автоматически превращался в глазах Запада в провидца близящейся политической и социальной катастрофы, заполнял в русском демократическом правительстве лакуну «сильной личности», дававшей шанс изменить ход истории, но не услышанной слабой властью. Не исключено, впрочем, что эта легенда легла на стол Черчилля в завершенном виде «фактической» версии поведения Рутенберга в дни русской смуты, и тот свято верил в ее историческую достоверность.

Как бы то ни было, результат был достигнут: легенда широко распространилась прежде всего в английских кругах и быстро завоевала сердца не одних только рутенберговских доброжелателей. Военный губернатор (1917–1920) и комиссар (1920–1926) Иерусалима полковник Р. Сторрс, который не относился к числу единомышленников Рутенберга, а скорее символизировал враждебную ему власть английской администрации, пишет в воспоминаниях о том, что, будучи близок к Керенскому в последние предсоветские дни, Рутенберг советовал ему расстрелять большевистских лидеров. Сторрс не называет конкретных фамилий, но поскольку он пишет «Soviet leaders», понятно, что речь идет прежде всего о Ленине, Троцком и, возможно, Зиновьеве. Если бы этому совету вняли, продолжает он, Россия была бы иной, нежели ныне (Storrs 1939: 433).