Пинхас Рутенберг. От террориста к сионисту. Том II: В Палестине (1919–1942) — страница 62 из 104

Помимо конспиративно-заговорщицких навыков, Рутенберг усвоил с революционных времен некие краеугольные истины, ставшие до конца его дней основами философии жизни. Так, в «Манифесте партии социалистов-революционеров» говорилось, что эсеровская организация может действовать,

заменив <…> недостаток численной силы – энергией действия (цит. по: Гусев 1992: 10).

«Энергия действия» превратится поистине в ключевой символ натуры Рутенберга, в своеобразную нравственно-психологическую доминанту характера, в бергсоновский «elan vital», отмечающий буквально каждую новую страницу его биографии. Знаменитое мандельштамовское «мы хотим жить исторически» (статья «О природе слова», 1922) было у Рутенберга в крови. Судьба приводила его в наиболее горячие точки мировой истории первой половины XX века: он стал вольным или невольным инициатором первой русской революции (1905-07); его стараниями было положено начало организации Еврейского легиона и Американского еврейского конгресса – важнейших политических акций, способствовавших обретению евреями «национального дома» в Палестине (он также сыграл значительную роль в подготовке мирового общественного мнения к принятию этой идеи, которая в конечном счете была увенчана созданием Государства Израиль); в короткий период своего «второго рождения» для русской истории (1917-19) он вновь оказался участником не периферийных, а центральных ее событий: деятельность на посту помощника главнокомандующего Петроградским военным округом, защита Зимнего дворца от большевиков, арест, а затем – после освобождения и бегства на юг – участие в Совете обороны Одессы, находившейся во власти союзных войск; и, наконец, после эмиграции из России и приезда в Палестину, превращение в одну из самых ярких политических и общественных фигур, резко изменивших всю жизнь еврейского ишува – инициатора, создателя и первого руководителя палестинской электрической компании.

Умение оказываться в центре мировых исторических коллизий и инцидентов, не в последнюю очередь послужившее основой для фольклоризации биографии Рутенберга, сочеталось у него, как у всякого революционера, с нежеланием приспосабливаться к традиционным, установившимся нормам и правилам. Отсюда – тянувшиеся за ним шлейфом всю жизнь, начиная с эсеровских времен, со знаменитого скандала с ЦК, столкновения с апологетами традиции, железной буквы дисциплинарного устава. При том, что вся его деятельность была, как удачно выразился один из исследователей, отмечена «визионерско-футуристическим политическим стилем» (Berkowitz 1997: 112), рутенберговский взгляд на вещи – за редкими исключениями (весьма, нужно сказать, причудливыми и потому в особенности странными и малообъяснимыми) – в целом отличался редкой конструктивностью, деловизмом и высокой практической эффективностью. Не любивший словесных баталий, но вынужденный вступать в них, чтобы отстоять свои идеи или поступки, Рутенберг демонстрировал явную склонность к автократизму, но даже и в этом случае нельзя по достоинству не оценить его сокрушительно-угрюмого сопротивления демагогии, некомпетентности, а то и откровенным легкомыслию и шулерству.

Однако нам хотелось написать книгу не только о биографии Рутенберга: главным импульсом было передать драму, стоящую за ней, – драму сильной личности в ее соприкосновении с еще более «сильными» историческими обстоятельствами. Ту драму, которую «старый приятель» Рутенберга, как он однажды себя определил, Борис Савинков сумел хоть в какой-то мере выразить в своих художественных текстах, поскольку, помимо других талантов, обладал, пусть и не крупным, талантом литературным и по совместительству с «основной профессией» террориста занимался писательским ремеслом23. Такой чуткий и тонкий читатель, как В. Ходасевич, который, в отличие от Гиппиус, ставил Савинкова-поэта не слишком высоко («Савинков-поэт компрометирует Савинкова – политического деятеля»), не мог, однако же, относиться без сочувствия к пережитой автором и отчетливо ощутимой в его стихах драматической коллизии. О ней, об этой самой коллизии, как о бесценном «человеческом документе»24 он писал буквально следующее:

Драматическая коллизия, возникающая в душе Савинкова, сама по себе трагична в смысле религиозном и философском. Она к тому же несет в себе семена глубоких и сложных психологических переживаний. Она отчасти соприкасается с трагедией Раскольникова – это трагедия идейного убийцы. Из истории Раскольникова Достоевский сделал великое произведение. Из драмы Савинкова та же З.Н. Гиппиус в некоторых своих прежних статьях о нем сумела создать нечто во всяком случае значительное. Но вот теперь нам показали душевную драму Савинкова не в обработке ее интерпретаторов, а в подлинных документах, в стихотворных признаниях самого Савинкова, и приходится сожалеть об этом: подлинный Савинков оказывается во много раз мельче легендарного (Ходасевич 1932: 448-49).

В одной из недатированных дневниковых записей Рутенберг следующим образом сформулировал свой взгляд на Савинкова (.RA):

Савинков – человек с метафизикой25.

Ту же формулу вполне можно переадресовать ему самому. Однако Рутенберг стихов не писал – ни хороших, ни плохих. Не писал он также прозы: «Дело Гапона», «Национальное возрождение еврейского народа» и газетная публицистика, разумеется, не в счет – в них, если позволительно с известной условностью использовать образ Овидия, он искал не славы, а по-своему понимаемого утешения. В противоположность Савинкову о своей «драматической коллизии» Рутенберг никаких литературных следов не оставил, хотя его биографический «человеческий документ» был ничуть не менее значительный и ценный, нежели у «старого приятеля». Наша книга и писалась с тайным желанием показать это. Удалось ли автору реализовать свое намерение – судить читателю. Нам лишь остается, завершая этот труд, подчеркнуть, что образ Рутенберга органично вписывается в современную «тоску о герое» – индивидууме, лидере, яркой и сильной личности. При всех естественных «но», слабостях и рефлексиях Рутенберг явился именно таким героем, будь то террористическая борьба русских революционеров против царизма и его полукрепостных установлений или воплощение в жизнь сионистской мечты.

Вместе с тем Рутенберг – фигура трагическая, насколько может быть трагичен герой XX века, оказавшийся на самом острие исторического бытия, заключающего свои «троянские» и «фиванские» циклы. Он и сам это ощущал: «По существу, жизнь моя трагична…» – говорится в его завещании, цитировавшемся в последней части. И дело не только в исторических причинах, приведших к «драматической коллизии», и в сопровождающих ее обстоятельствах самих по себе, но и в особом нравственно-психологическом устройстве личности, способной эту коллизию воплотить. С этим у Рутенберга тоже все обстояло «наилучшим образом»: из всех социальных ролей роль «несговорчивого героя», вызывающего на себя огонь из всех орудий, ему удавалась лучше всего. При щедрой и совестливой натуре это должно было доставлять массу неудобств и страданий. Если к этому прибавить, что ему приходилось заниматься не только «делами», но и «маленькими живыми существами» (как сказано в приводившемся в I: 2 письме к нему Е.И. Зильберберг), сила страданий должна была достигать самой высокой отметки.

Но была в «репертуаре» Рутенберга еще одна роль, не столь широко известная и скорей даже тайная, скрытая от глаз окружающих, но чрезвычайно важная для восстановления его адекватного целостного облика, – роль негероя, носителя рефлектирующего сознания, который от упомянутых «драматических коллизий» нередко впадал в безнадежный пессимизм и отчаяние и предавался самым мрачным мыслям. Напряжение между двумя этими полюсами – героя и негероя одновременно – создавало эмоциональный спектр весьма сложный и противоречивый. Не лишено, по-видимому, оснований объяснение этого напряжения тем, что Рутенберг, выйдя из лона российского революционного радикализма, на протяжении всей своей последующей жизни в моральном и психологическом смысле продолжал расплачиваться за «грехи» эсеровской молодости. Не случайно врачи-психиатры эпохи fin de siecle установили прямую связь между политическими событиями и душевными расстройствами (см.: Рыбаков 1906, а также его лекции на эту тему в Московском обществе невропатологов и психиатров: Искры. 1906. № 9. 26 февраля. С. 59–62). В самой медико-психиатрической практике сложился термин «политический психоз» (см.: Вигдорчик 1907: 51–64). С точки зрения психиатрии, 9 января 1905 г. считается началом эры интенсивных психозов в России на политической почве. Именно этот временной рубеж отмечен в качестве стартового в истории душевных расстройств под воздействием революционной борьбы:

Летопись политических психозов нужно начать с кровавой расправы 9-го января 1905 г., которая вызвала не одно психическое заболевание (Вигдорчик 1907: 52).

Согласно тому же автору,

бред, галлюцинации, навязчивые идеи стали черпать свое содержание из фактов освободительного движения (там же).

При этом в политической жизни общества психологической аттракции нередко подвергался именно тот аспект, что событийно или персонально-личностно был связан с революционными тайнами, сыском и провокаторством. Однако главная причина душевных кризисов у людей, подобных Рутенбергу, видится все же не в этом или, по крайней мере, не только в этом. Не столько в расстроенной психике как неком тяжком наследии занятий террором (хотя данную причину ни в коем случае нельзя сбрасывать со счета), сколько в общей нравственной позиции, воспринимающей несовершенство мира как персональный вызов и повод для его исправления. В этом имеется свой «комплекс героизма», хотя, как правило, попытка «исправить нравы» завершается трагически. Возвышенный романтизм и благородные порывы охотников, берущихся изменить людей, общество и обстоятельства, обычно жестоко наказываются. Рутенберг при всем своем рационализме, деловой хватке и «императорской осанке», без сомнения, принадлежал к революционным романтикам. Склонность к высоким социально-романтическим иллюзиям, как видно, он не изжил до последних дней. На этой почве у него возникали самые острые и напряженные конфли