<онстантинопо>ль воинскими кадрами, подчинить правилам положения о Полевом управлении войск, признав при этом желательным, чтобы при ассигновании значительных сумм из указанного источника командующий предварительно запрашивал мнение Русского дипломатического представителя в Константинополе.
<Подпись:> В. Гурко
Присоединяюсь к мнению В.И. <Гурко>
Председательствовавший на заседании Комиссии
<Подпись:> К. Ильяшенко-Синиговский
С подлинным верно:
Начальник Канцелярии Государственного контролера
Сер. Абрамов
<Рукой Рутенберга:>
Эту копию протокола получил в Париже 22 июня 1919 г. По поводу сделанных В.И. Гурко и К. Ильяшенко добавлений: все постановления на заседании Ликв<идационной> ком<иссии> в Константинополе были приняты единогласно.
П. Рутенберг
Приложение VIII
Статья Н, Сыркина «Моя встреча с Пинхасом Рутенбергом»
Печатается по: Syrkin N. Main bagegenung mit Pinkhas Rutenberg // Haint (Warsaw). 1919. № 175.1. 08. S. 3
Перевод с идиша Моисея Аемстера
Для меня была большая, необыкновенная радость, когда я узнал, что Пинхас Рутенберг в Париже, и когда вскоре он пришел увидеться ко мне в отель. За парой бутылок вина – и да не обидится на это пролетариат: была и бутылка настоящего шампанского – мы в хорошем ресторане в тесном кругу провели вечер, где было много-много воспоминаний и споров.
Рутенберг был для меня воскресшим из мертвых. Мы его уже не раз хоронили в Америке. В ноябре 1918 года мне с уверенностью рассказывал эсер и антибольшевик полковник Лебедев, с которым я встретился в Вашингтоне, что большевики несколько месяцев назад расстреляли Рутенберга.
Мы тогда горько оплакивали нашего Рутенберга. И вот я сижу с воскресшим Рутенбергом, бодрым и здоровым, полным кипящих жизненных сил, который смотрит на меня своими умными глазами, идущим своим путем – прямым или кривым, но своим.
Рутенберг – редкое явление в еврейском мире. И именно потому, что он – не человек мудрствований, а человек страстный, человек страданий, ведущих к смерти. Мы имеем большое количество евреев-марксистов – людей, которые готовы выжать все из продуктивных сил ради исторической необходимости и т. п., но их мозг выхолощен и их сердца пусты. Но сколько у нас есть бакунинских натур, настоящих марксистских умов с сердцем, жаждой действия, честностью? Рутенберг – страстная натура действия. Он организовал 9 января 1905 – день рождения русской революции; он шел, а точнее сказать, вел Гапона; он позже осудил Гапона и сам стал жертвой предательства Азефа в игре с Гапоном; годами он жил в эмиграции и печатал в журнале Бурцева «Былое» свою трагическую исповедь, свою главу, вписанную в историю русской революции.
В то время, когда он был успешным инженером в Италии, там, в тиши, у него начала зреть еврейская мечта: сионизм в его полном, абсолютном мистическо-национальном величии – с Эрец-Исраэль, с ивритом, с чудом богоизбранности.
И вот пришла мировая война, и Рутенберг пишет пламенную брошюру о том, что Эрец-Исраэль до тех пор не будет принадлежать евреям, пока они не окропят ее собственной кровью. Он приезжает в Америку с идеей об Еврейском легионе. Но в Америке эта идея не могла получить воплощения, пока страна не была в состоянии войны. Рутенберг задумывается о Еврейском конгрессе. Он агитирует, организует и становится движущей силой движения, что вызывало разную реакцию – от удивления и сочувствия одних (их было гораздо больше) до отрицательного отношения небольшой группы других. Он вскоре стал членом Поалей-Цион.
Революция привела Рутенберга вновь в Россию. Как он мне сейчас рассказал, он все время сожалел, что поехал в Россию, а не остался в Америке, где позже стало набирать силу движение по организации легиона. Ему так горячо хотелось отправиться с легионом в Эрец-Исраэль и поднять еврейский флаг над Иерусалимом!
В России Рутенберг стал своим человеком в правительстве Керенского. Он начал борьбу против большевизма, который стремился установить свою власть посредством объявления мира с Германией. При Керенском Рутенберг стал помощником градоначальника Петрограда по гражданским вопросам. Мне кажется, что он несколько перегнул палку своими строгими декретами и в Городской думе подали против него протест. Но во время большевистской революции он был единственным, кто пробовал организовать сопротивление, пока Керенский уехал на фронт, чтобы вернуться с освободительной армией в Петроград. Но Петроградский гарнизон отказался воевать против большевиков, которые обещали мир и землю. Ленин стал диктатором, и Рутенберг, Бурцев и многие другие революционеры-социалисты были арестованы и посажены в Петропавловскую крепость.
Интересно то, что Рутенберг рассказывает о своих знакомствах в Петропавловской крепости. Он там познакомился с царским министром Щегловитовым, с ярым антисемитом Пуришкевичем и подобными ему типами. При том что их взаимоотношения были корректными, вежливыми, даже джентльменскими, они не стеснялись говорить друг другу правду в глаза. «Будь моя власть, я бы расстрелял вас в течение 24 часов», – таким «дружеским» заявлением заканчивал Рутенберг свой разговор с Пуришкевичем. «А будь у меня власть, тогда я расстрелял бы вас в течение 24 часов», – платил той же монетой Пуришкевич.
При обоюдном обмене столь изощренными «комплиментами» противники, собственно говоря, уже не испытывают непримиримой вражды друг к другу. Натянутая струна страстей лопнула, и возникли новые отношения, отношения, направленные как бы навстречу друг другу, со временем они могут стать более мягкими и человечными, даже уважительными.
В марте 1918 года, когда немцы стали приближаться к Петрограду, Рутенберга выпустили из Петропавловки вместе с другими эсерами. Он переехал в Москву и там работал в кооперативном движении, которое стало одним из значительных факторов в социализирующейся России.
Из Москвы он перебрался в Киев, а из Киева – в Одессу. В Одессе – при французской оккупации – он короткое время был чем-то вроде министра продовольствия. Подробностей об этой его деятельности я у него не расспрашивал, т. к. хотел о многом поговорить, многое вспомнить. Он с большой любовью говорит об Америке и американских товарищах. В своей борьбе с большевиками он, бывший видный эсер, конечно, сделал много ошибок, но он верит в себя и в правильность избранного им пути. Меня порадовало услышать от него, что он собирается сейчас в Эрец-Исраэль.
Приложение IX
Письмо М. Шертока Рутенбергу
Приводится по оригиналу, хранящемуся в RA. Написано на бланке газеты «Davar».
Адриатическое море 8.VII.1929
Дорогой Петр Моисеевич,
Очень жаль, что не удалось с Вами повидаться перед отъездом. Я норовил Вам телефонировать в течение последних дней перед отъездом, но был так занят, что никак не удалось. А когда улучил свободную минуту, то раз Вы были на Иордане, а другой раз в Ерусалиме. В последнее утро я случайно – увидев Пейсаха на улице – узнал, что Вы в Тель-Авиве, сейчас же помчался на <электро>станцию, но хотя дать знать через телефонистку, что мне надобно Вас видеть немедленно, что я сейчас же уезжаю – Вы в ту же минуту уехали, вероятно, по неотложному делу. Певзнер мне сказал, что Вы будете назад в 11 – время отплытия моего парохода. У меня каждая минута была рассчитана. Из станции я пошел в «Давар», где имел закончить целый раздел. Когда справился и вышел, чтобы ехать домой и к пароходу, встречаю одного из Ваших рабочих с приглашением немедленно прийти. К сожалению, было поздно, так как, повторяю, минуты были рассчитаны, у меня еще билета не было, деньги не были разменяны, паспорт не был поменян, вещи, прощание и т. д. Я всю эту длинную историю рассказываю – во-первых – чтобы извиниться, что не пришел, когда Вы позвали, а во-вторых, чтобы сказать Вам прямо и просто, что Вы не совсем правильно поступили, когда оставили меня – пришедшего специально на станцию и перед Вашими подчиненными, меня знающими, во всеуслышание заявившего, что мне необходимо видеть адона <господина> Рутенберга сию же минуту – перед фактом отъезжающего автомобиля и кончика Вашей шляпы. Я Вас не так уж часто тревожу, и когда прихожу в год или в полтора, то даже если случается, что Вы именно в ту же минуту должны уехать по экстренному делу – то, по-моему – т. е. if I were you – Вы могли бы выйти ко мне и сказать: «Черток, извините, я должен уехать, шалом!» Вы так не поступили, и это Ваше отношение, к<ото>рое, кстати, проявилось не в первый раз – меня сильно огорчило. Ну, довольно, поставлю на этом точку и перейду к делу.
А дело вот в чем. Из того, что я слышал от Давида, Берла Репетура и Бен-Гуриона, из того, что я вынудил Багарава мне рассказать – он сам ко мне не обращается – у меня составилось впечатление, что Ваше дело переходит через тягчайший внутренний кризис, какого оно еще не испытало и к<ото>рый грозит разразиться внутренней катастрофой. Сознание крайней серьезности положения меня побуждает выразиться перед Вами. Вы не должны придать этому моему «вмешательству» никакого общественного характера. Это дело моего личного долга по отношению к Вам и к Багараву, к двум людям, к<ото>рым я – по разно сложившимся обстоятелствам – предан всей душой. Скажу еще что-то: в этом несчастном пахтеровском деле, в к<ото>ром, мне кажется, все причастные виноваты, я тоже имею, хотя и косвенно, известную долю ответственности за усугубление путаницы, в связи с кое-какими заметками, к<ото>рые появились в <«>Давар’е<»> и к<ото>рые лучше бы остались неопубликованными.
Мне кажется, что Вашему делу грозит опасность потерять душу. Опасность эта не минет, даже если Б<агарав> останется, если не изменятся те условия, в к<ото>рые он был в последнее время поставлен, лишающие его всякой возможности работать ответственно и с честью. Тут не только вопрос жизненного пути человека, отдавшего себя всецело служению делу и теперь, после десяти лет, поставленного перед вопросом возможности продолжать работу, – а вопрос судьбы самого дела. Потому что уход Багарава и Каца будет ударом, от к