Пиноктико — страница 13 из 40

[29].

Раньше в эту кнайпу дужи не ходили — в том-то и был её смысл, поэтому-то здесь и происходили за полночь такие столпотворения, что Марк вынужден был нанимать «вышибал», которые стояли на входе и не давали давке в зале перейти через критическую черту. Мы все были там как будто в автобусе, который ехал в час пик где-то в Одессе…

Габи сделала когда-то такие снимки в Одессе, очень похоже было на то, что творилось в «Контрабасе»… Куда мы все ехали только, непонятно… Сюда, что ли?

Сейчас здесь пусто, только несколько дужей поблёскивают невидимыми очками, за стойкой спиной ко мне сидит девушка, незнакомый мне бармен стоит на стульчике и вытирает тряпкой и без того чистые бутылки, расставленные в маленьких ячейках огромного шкафа, который Марк десять лет назад привёз из Южного Тироля… И столы эти дубовые оттуда же, а вот стулья теперь другие, я помню, раньше они были с красными металлическими спинками, с облупленной краской, потому что так же, как столы и шкаф, прожили не одну жизнь в тирольской деревушке…

Бармен зачем-то протирает бутылки, расставленные в маленьких квадратных ячейках шкафа, который вполне мог бы подойти для картотеки… Вот именно: не для самих книг, а для библиотечного каталога…

А за стойкой сидит девушка… Вся в чёрном…

Я, кажется, её видел, когда сам был здесь завсегдатаем… По-моему, мы с ней однажды разговаривали в другой жизни… Вот только о чём? Я напрягаю память… О лошадях?

Может быть, но подробностей я не помню, равно как и уверенности у меня нет, что это та же самая девушка… Имени я, конечно, не помню, может быть, мы когда-то и представились друг другу, но когда это было… Может быть, я её сейчас путаю с другой…

У той была странная привычка — при разговоре с тобой она периодически умолкала и, покачивая головой, как бы прослеживала взглядом невидимый шарик, блуждавший в автомате меж многочисленных луночек…

В старых пинболл-автоматах была такая игра, и она явно в неё играла, когда слышала что-то новое для себя… Она хлопала ладонью по стойке и запускала это новое, как такой никелированный шарик, блуждать среди нарисованных ландшафтов… И в зависимости от того, попадал ли шарик в итоге в какую-нибудь луночку или нет, она произносила, или не произносила: «Канн зайн» («Может быть»).

— Может быть, что мы знакомы? — говорю я, вставая и подходя к стойке со своим бокалом хеллеса.

— Канн зайн, — повторяет она, убирая с лица длинную чёрную чёлку. У неё взгляд «эмочки», но при этом что-то не видно прочих атрибутов…

Она смотрит на меня и, по-моему, не узнаёт. А я вижу, что это точно та самая девушка, что всегда думает, прежде чем ответить…

На этот раз она сравнительно недолго думает, впрочем, ничего и не говорит, просто подтверждает, что всё может быть, всё бывает…

И вдруг я вижу слезу, которая катится по её щеке…

И падает прямо в её бокал с хеллесом…

Отчего хеллес делается ещё светлее…

Наверное, это уже не первая слеза, думаю я. Мне правда кажется, что её пиво намного светлее моего…

— Что случилось? — спрашиваю я.

— Я не прошла комиссию в Гезундхайтсамте.

— Ты… очень больная?

— Да нет, ничего страшного… Просто у меня лишний вес.

— Ну и что? Ты прекрасно выглядишь…

— Да ладно… И это тут ни при чём.

— А что при чём?

— Я не могу стать учительницей рисования.

— Из-за лишнего веса?

Если бы из глаз у неё при этом не текли слёзы, я бы подумал, что она меня разыгрывает…

«Эмо-бой весит не больше сорока килограммов», — сказала мне Штефи, когда я спросил её, что, собственно, сейчас означает это «эмо»[30]… Она прочла мне целую лекцию, в которой были и такие слова: «Эмо-бой…». Да, но бог с ним, с эмо-боем, а что там было с эмо-гёрл?

«Тогда как эмо-девушки покрыты татуировками, как русские матросы…». Однако про вес эмо-девушек я ничего так и не вспомнил, кроме того, я по-прежнему был не уверен, что передо мной вот именно эмо-девушка…

Но она плакала по-настоящему… Это было странно, если учесть, как она пропускала в себя других… Ну или их слова… Только если они, поблуждав где-то в закоулках её задумчивости… Попадали в лузу, или не в лузу, но куда-то там…

И вот теперь, если допустить, что она не шутила и она на самом деле где-то застряла, её не пропустили куда-то туда, куда она хотела, — из-за лишнего веса… А значит, и объёма, потому что вес — это плотность, умноженная на объём, да?..

Но при чём тут рисование? Нет, это какая-то глупая шутка…

— Не плачь, — попросил я, — расскажи, что всё-таки случилось…

— Я же тебе сказала, я сегодня была в Гезундхайтсамте. На комиссии. Которую я не прошла. Меня взвесили. И сказали. Что я. Могу учиться на учителя. Только если похудею… Знаешь, на сколько?

— На сколько?

— На девятнадцать килограммов.

— Они что, сумасшедшие?

— Я не знаю. Наверное. Это фашизм.

— Не плачь, фашизм не пройдёт…

— Я, конечно, поправилась в последнее время. Но столько я вообще никогда не весила! Я имею в виду столько, сколько они сказали… Минус девятнадцать… Вообще никогда… — она всхлипнула.

— Слушай, — сказал я, — конечно, всё понимаю… Точнее, ничего не понимаю… Но скажи, ты уверена, что ты хочешь быть учительницей?

— Не уверена!

— Ну так…

— Что так? А если мои картины не будут продаваться? Что мне делать? Так я бы пошла в школу…

— Но почему учитель рисования должен весить на девятнадцать килограммов меньше?.. Я понимаю, если бы ты хотела стать учительницей физкультуры…

— Послушай, это на самом деле неважно. Любой учитель гимназии является государственным служащим, что рисования, что физкультуры… А госслужащим может стать только тот, кто соответствует определённым медицинским нормам… В том числе и весу… Вот и всё.

— Ужас. Я и не знал…

— Значит, ты никогда не хотел стать госслужащим.

— Точно, не хотел… Последний вопрос: ты уверена, что ты хочешь работать в школе? Ты прости меня, конечно, но… Ты думаешь, детки сейчас лучше чиновников Гезундхайтсамта? Знаешь, как они взвешивают своих учителей?

Я увидел, как она скатала из моих слов маленький никелированный шарик, оттянула рычажок и… шарик полетел по разрисованной плоскости, стал блуждать в закоулках…

Осталось только вспомнить её имя… Можно было, конечно, и спросить, но мне почему-то хотелось вспомнить…

— Нет, — сказала она, подумав, — я не думаю, что дети лучше. Но что мне делать? Учить детей рисовать казалось мне единственной возможностью зарабатывать на жизнь… если не живописью… То где-то рядом, понимаешь?..

Я не смог вспомнить её имя, зато у меня шевельнулось другое воспоминание…

— Ты живёшь в этом доме, — сказал я, — прямо над «Контрабасом», я прав?

— Да, — сказала она, — странно, что я при этом тебя совершенно не помню. Ты что, был у меня в гостях?

— Not yet, — сказал я, и она смахнула с лица волосы, слёзы… Даже попробовала улыбнуться.

— Нет, ну скажи, какие сволочи, — подняла она бокал и мы чокнулись, — просто Оруэлл отдыхает…

— Ты имеешь в виду «Animals Farm»? Или «1984»?

— Я имею в виду курятник, в котором мы все тут жили, как оказалось…

Но я бы сказал, что комнатка Дженни скорее напоминала клетку для канарейки. Там негде было повернуться, кроме того, что комнатка была очень маленькой — метров восемь, наверное, она была ещё и завалена шмотками, книгами, CD, виниловыми пластинками…

При этом сама Дженни была скорее похожа на чёрную курицу, чем на канарейку…

Впрочем, чаще всего она и так сидела внизу, в «Контрабасе», на высоком стульчике у стойки — чем не насест…

Не могу сказать, что я так уж похож на кенаря, но с того самого дня, когда Дженни не прошла комиссию в Гезундсхайтсамте, я стал проводить в её комнате гораздо больше времени, чем она сама…

Может быть, меня выписало ей в качестве утешения какое-то другое учреждение?

Или нас приписали друг другу… Потому что, как я сейчас понимаю, я и сам находился на грани… Сидя в «BZW», я ощущал как бы столб пустоты, в который меня неумолимо затягивало… И потом, переместившись в «Контрабас», я увлёк этот столб за своим солнечным сплетением…

Так что когда я кончал в тот вечер, ухватившись руками за Rettungsring[31] сидевшей на мне Дженни, я думал о том, что это — настоящий спасательный, без которого я бы утонул…

И не мог не восхититься, когда Дженни повалилась на бок, мудрости нашего языка…

Свою квартиру я в этот период посещал не часто, раз или два в неделю… Домашних животных там не завелось — разве что белка могла запрыгнуть сквозь открытое окно — я оставлял окна приоткрытыми — и сразу же выпрыгнуть обратно, убедившись, что есть у меня нечего, даже если по сусекам поскрести… Я вычистил квартиру полностью от всего съестного, отключил холодильник…

Зато Дженни, кажется, доставляло тайное удовольствие… Превращение простыни в скатерть и наоборот… С чем я, естественно, пытался бороться… Но моя борьба с Дженни в этом вопросе быстро переходила вот именно в простыню… А потом снова в еду, причём именно так, как она хотела с самого начала, то есть прямо в постели, неважно, пиццу мы ели в тот момент, суши — да всё что угодно…

Пожалуй, это было единственным, что омрачало мою жизнь… Но я с этим мирился и даже — как я теперь понимаю, получал от этого какое-то дополнительное удовольствие… Которое тщательно скрывал — даже от самого себя, и пробовал с ней ссориться…

Пока Дженни не доказала, что то, что происходит во время ссор — тарелки, летящие в стены и т. п., — намного хуже, чем тихий ужас повседневного неряшества…

Месяц я провёл почти безвылазно в её квартире и в «Контрабасе», который, впрочем, воспринимал как продолжение её квартиры… И моей войны за чистоту другими средствами: в «Контрабасе» можно было не только выпить, но и закусить каким-нибудь «клубным сэндвичем», не роняя крошки в постель, потому что постель при этом находилась за потолком…