Жизнь действительно стала насыщенной. Но, как оказалось, совсем не в том смысле, в каком ему представлялось. У него попросту не осталось времени на скуку. Не осталось времени для тоски и посторонних мыслей. Времени не осталось ни на что, только отдавать приказы, принимать отчеты и постоянно контролировать свой взвод, каждого солдата в отдельности.
Раньше он часто замечал, что сержанты, как правило, не завтракают. Пока сам не стал сержантом, он думал, это объясняется тем, что им просто не хочется есть, что жизнь у них более сытая и вопрос своевременного приема пищи отступает на второй план. Всегда можно зайти в каптерку и съесть пряник с чаем, все лучше, чем утренняя каша.
Став сержантом, Гриша тоже почти перестал завтракать. Но сытость тут была ни при чем. Мысли о еде просто перестали приходить по утрам ему в голову. Приходя с ротой на завтрак, оказываясь среди запахов, не самых, возможно, приятных, но, так или иначе, это были запахи еды, он не чувствовал голода, ни малейшего намека на аппетит.
Начало нового дня — это испытание. Может случиться все что угодно. Ему в голову не приходило расслабляться, набивая желудок. Ощущать сытое сонное марево в тот момент, когда день только начался, когда ждешь худшего и все равно оказываешься не готов, если что-нибудь действительно случается, — лучше в таких ситуациях быть голодным, собранным и злым.
Как правило, к обеду Гриша чувствовал, что силы начинают улетучиваться. Но и в обед почти ничего не ел. Вместо каши с мясной подливкой брал только подливку, вязкую лужу на дне тарелки, в которой плавали редкие кусочки мяса. Раньше это казалось ему признаком «крутости», якобы сержанты едят подливку только потому, что есть кашу — ниже их достоинства. Не без этого, конечно, но дело было в другом. Он ел ровно столько, чтобы не валиться с ног и чтобы в тарелке ничего не оставалось. Потом вставал из-за стола, и все начиналось по новой.
Потому они и не ложились допоздна. После команды «отбой» оказывалось, что они не готовы. Что к состоянию покоя, пускай даже относительного, сперва надо привыкнуть. Они засиживались за полночь, как будто ждали, когда их перекрученные часовые механизмы полностью израсходуют завод.
Но в этот раз Гриша лег одновременно со всеми. Заснуть не получалось. Он лежал в темноте, слушая, как стихают ночные разговоры, переходя в храп и сонное покашливание. Слышал, как скрипят кровати под ворочающимися во сне. Слышал далекий шум нестихающего города, долетавший до казармы через забор, через закрытые окна.
Пиня тоже не спал. Сидел в каптерке, изредка выходил в умывальник курить. Сигареты заканчивались, до утра их больше неоткуда взять. Можно, конечно, сказать дневальному, чтобы поискал по тумбочкам или кого-нибудь разбудил. Но сейчас ему не хотелось никого трогать, не хотелось, чтобы кто-то знал, что он не спит.
Довольно давно, в учебке (хотя так ли уж это было давно?), у него был друг. Не эта шайка, которая крутится вокруг него сейчас то ли из уважения, то ли из страха, а настоящий, живой человек, к которому ничего, кроме привязанности, Пиня не испытывал. Он и Пиней тогда еще не был, они называли друг друга по имени, не успев отвыкнуть от дома. В отношениях не было ни корысти, ни желания кому-то что-то доказывать. Общая цель у них, едва принявших присягу, была одна: пережить изменения, которые наступили в жизни.
И вот однажды, лежа после отбоя на соседних кроватях, они тихо переговаривались. Так тихо, чтобы никто другой не мог услышать. Не потому, что у них были секреты, а чтобы возникла хотя бы иллюзия разговора с глазу на глаз. Пусть даже и говорить было особо не о чем. В армии как нигде начинаешь ценить любую возможность уединения и стараешься использовать ее по полной.
Друга звали Миша.
— Стояк замучил, — сказал он. — Стоит на секунду присесть или прилечь, он тут как тут. Даже не встает, а подпрыгивает. И хрен чем собьешь. Как деревянный.
— Я слышал, в армии добавляют что-то в чай, чтобы трахаться не так сильно хотелось, — сказал Пиня.
— Значит, на меня это не действует.
Как только Пиня впервые надел форму, все привычные желания ослабли. Возможно, сказывался инстинкт самосохранения. Возможно, на него действовал тот самый легендарный чай.
— Нас когда только в часть привезли, еще по гражданке, — продолжал Миша, — в штабе посадили, какого-то бугра сказали ждать, мне вдруг так сильно бабу захотелось. Как будто если я прямо сейчас не присуну, то умру. Не умер. Но с тех пор так и не проходит.
С первого же дня единственным Пининым желанием было как можно скорее адаптироваться. Он даже ел меньше остальных, чтобы побыстрее привыкнуть к голоду и забыть о нем. Когда все начнут тосковать по домашней пище, готовы будут удавиться за пряник и умолять повара положить чуть больше, ему будет вполне хватать обычной порции.
— Уволюсь, всех баб в городе перетрахаю, — не унимался Миша. — Ну, молодых, разумеется.
— Уволишься ты еще не скоро. Может, лучше пока к этой мысли привыкнуть?
— Буду лежать вот таким же летним вечером, только уже не рядом с тобой, а с какой-нибудь красавицей.
Миша не имел в виду ничего плохого. Он всего лишь хотел сказать, что их пребывание здесь, как и дружба, это вынужденная мера. Что, сложись все иначе, они бы вряд ли познакомились. И лучше уж действительно не знакомиться, чем дружить, просто чтобы не сойти с ума.
Тем не менее Пиня рассердился. Миша хочет жить как раньше. Не может смириться с тем, что прежняя жизнь, пускай временно, но прервалась. И все эти глупые ухищрения, вроде мыслей о девушках или писем родным, просто бессмысленная попытка удержать то, что удержать на самом деле не можешь. Бесполезная жалость к себе.
А еще (хотя даже мысленно признаться в этом он не решался) Пиню ранили Мишины слова. Он почувствовал непонятную глубокую грусть. Сейчас никого ближе, чем Миша, у Пини нет. И Пине хотелось, чтобы Миша это понимал, чтобы тоже чувствовал. Он боялся быть променянным на девушку, пускай даже воображаемую. Он хотел быть единственным.
К чему он это вспомнил, непонятно. Пиня вышел в умывальник, докурил последнюю сигарету. Если он будет и дальше сидеть, то курить захочется снова. Воспоминания и мысли, против воли приходившие в голову, ему не нравились. Хотелось отключиться от всего. И он лег спать, ощущая во рту кислый, немного отвлекающий привкус табака. Какое-то время сон не приходил. И все же Пиня заснул, скорее из упрямства, чем от усталости, уверенный в том, что все должно происходить именно так, как ему требуется в данный момент.
К подъему Онищенко не вернулся. Сперва Пиня не обратил на это внимания. Он проснулся в плохом настроении, с тяжестью в теле, покрикивал на всех подряд, чтобы быстрее заправляли кровати.
Построив наряд, доложил дежурному офицеру, что они готовы идти в столовую. На этот раз дежурный вышел из канцелярии, осмотрел строй сонными глазами.
— Все у тебя, Пендерецкий?
И тут Пиня увидел Гришу. Ему не пришлось разглядывать строй, чтобы тут же понять, кого именно не хватает. В Гришином взгляде не было упрека или недоумения. Было предостережение, спокойное и холодное. Что-то вроде пиратской черной метки. Пине этот взгляд совсем не понравился.
— Да, все на месте. Можем идти? — сказал он.
— Давайте. Увидимся за завтраком. Все, на выход.
Они спустились по лестнице, один за другим, и вышли в зимний утренний воздух. Небо темное, до рассвета далеко. Возникло досадное ощущение, что они вообще не спали, что вроде бы недавно, в точно такой же темноте, шли через плац к казарме, и вот они уже снова здесь.
Пиня развел всех по местам, послышались недовольные голоса поваров, редкие выкрики начальника столовой, топот сапог по каменному полу, лязг баков, поварешек, тарелок. Гриша не подходил, как будто выжидал момент, и это действовало на нервы. Пиня зашел в мойку. Мыть пока было нечего, и несколько человек слонялись без дела, кто-то дремал на стуле.
— Чего гасимся? — крикнул Пиня. Вообще, он не собирался кричать, но так уж получилось. — Встали и пошли помогать другим пацанам, в зале.
В зале особой помощи не требовалось. Вынести к раздаче баки с кашей и чаем, тарелки, чашки и хлеб. С этим вполне бы справились те, кто уже был там. Но Пиня не мог видеть, как кто-то бездельничает. А еще он хотел освободить мойку, чтобы хоть ненадолго остаться одному.
И тут появился Гриша. Он возник в дверном проеме тихо и незаметно, как привидение. Пиня почувствовал, что вздрогнул от неожиданности. Хотя, возможно, ему просто показалось.
Гриша молчал, смотрел на Пиню. Взгляд тяжелый, ни намека на обычное радушие, ни тени вечной улыбки. Он сам был как тень, мрачный, как будто придавленный к земле.
— Онищенко. Где? — наконец сказал Гриша. Голос ровный и злой.
— Гриш, к подъему — это не значит ровно в шесть.
— К подъему — это значит до подъема.
— Никто же пока его не ищет.
— Я не спросил, ищут ли его. Я не спросил, когда он вернется. Я спросил, где он.
— Ну, там. Ты же все знаешь.
— Я ничего не знаю.
— От него всегда возвращаются, нормально. Ни разу косяков не было.
— А позвонить ты не пробовал? Узнать, что вообще происходит?
Впервые за все время Пиня понял, неожиданно для себя наконец заметил, насколько Гриша огромный. Огромные руки и ноги, массивный лоб, как у чемпиона по боям без правил. Шапка сдвинута на затылок, короткие волосы взмокли.
Пинина рука сама дернулась к карману, в котором лежал телефон, но он вовремя спохватился. Ему сказали, и он бросился выполнять? Конечно, надо было сразу позвонить, как только стало понятно, что Онищенко нет. Но сейчас важно не это.
— Завтрак начнется, и я позвоню.
— Ты прямо сейчас позвонишь.
Гриша приблизился к Пине вплотную. Пиня молча достал телефон, нашел номер, нажал на кнопку вызова. «Абонент временно недоступен».
— Телефон выключен, — сказал Пиня.
— Я слышал, — ответил Гриша.