Прочтите нам что-нибудь…
Ой, да я с удовольствием! Это у меня программный стишок, я его давно уже не читал.
Фауна в армии фауны состоит поголовно и состоит из глины —
По самые волоски, по самые жала.
Низко опущены открытые кавычки ноздрей лошадиных
К водам, состоящим из стекла и металла.
Лошадь не пьет, завязала, стоит и дышит,
Видит, как вымпел ее лица колышет.
Маленький мальчик, нет, девушка, нет, все-таки маленький мальчик,
На все обороты закрыв за собою природу,
Живет у безмерно далеких родственников на даче,
Глядится в ту же воду.
Лошадь и мальчик даже видят друг друга и обмениваются кивками даже:
– Здравствуйте, дорогой капрал!
– Здравствуйте, маршал!
Мальчик готов заплакать, но
Изображает кашель.
Они проиграли, отстали, остались считать вагоны,
Видеть, как в плоский берег вплывают волны,
Как ветер ломает воду, но не рискует срывать погоны.
Ольга Седакова. О подпольных кружках свободомыслия, неофициальной культуре в СССР и о том, как новые технологии могут привести к кризису человечности
Русский поэт, прозаик, переводчик, автор филологических и философских исследований, вышедших на разных языках. Кандидат филологических наук. Почетный доктор богословия Европейского гуманитарного университета. Офицер Ордена искусств и словесности Французской Республики. Академик академии Sapientia et Scientia в Риме, академик Амвросианской академии в Милане
Вы были свидетелем и участником неофициальной «второй культуры» в СССР – движений, кружков, объединений, которые шли вразрез с официальной идеологией. Не могли бы вы рассказать об этом опыте, наметить некую «карту» этой культуры?
«Вторая культура» была устроена так, что никто не мог её обозреть всю, как на «карте», – каждый видел какой-нибудь свой фрагмент. Я могу рассказать о том, что видела я. Вообще кругов, в которые собирались люди с творческими амбициями и планами, – художники, музыканты, философы, – было, думаю, не так много. До какого-то времени их просто и не могло быть, потому что само «собирание вместе» было немыслимым. Создание любых кружков и групп интерпретировалось как антисоветский заговор, как криминальное сообщество. Я знаю человека, который в послевоенные годы оказался в лагерях за то, что он с товарищами студенческом кругу собирались читать и обсуждать «Бхагавад-гиту» и что-то ещё древнеиндийское (официально изданные книги!). Возможным это стало в шестидесятые. Мы уже не боялись собираться. Но вряд ли эти круги можно назвать совсем открытыми. Обычно, когда ко мне кто-нибудь незнакомый приезжал из Ленинграда, он представлялся: «Я от такого-то». Была своего рода проверка, «свой» это или «не свой».
Репертуар официальной культуры был очень определённым, мы понимали, где проходят границы «разрешённого». Теперь (и уже давно, ещё мои студенты делали это в девяностые) с удивлением спрашивают: «А почему это не печатали? Почему это не показывали? В этом же нет ничего крамольного!» – и дальше будут перечислять то, что, по их мнению, можно было считать крамолой (выступление против правительства, против коммунизма и так далее). Что такого, собственно говоря, было в стихах молодого Бродского? Но мы-то прекрасно знали, чего «нельзя», хотя это было, вообще говоря, и нигде прямо не названным, списком незаданным и почти невыразимым. Например, готовится художественная выставка… Кстати, мои знакомые художники, как правило, состояли в МОСХе[4], участвовали в сезонных выставках. У художников и композиторов всё было не так жёстко. В Союзе художников были разные секции с разными принципами лояльности. Станковая живопись должна была быть совсем «правильной», не отступающей от соцреализма. Но у монументалистов или в секции декоративного искусства могли состоять и другие, свободные художники. В Союзе писателей отчасти эту роль играла секция переводчиков. Но в целом, конечно, писатели-прозаики так называемой «второй культуры» не стремились в Союз писателей. Нас не только не принимали, но и сами мы этого не хотели. Михаил Леонович Гаспаров, наш великий филолог, сказал мне (это было уже в 80-е): «Меня сегодня приняли в секцию переводчиков в Союз писателей». Я вежливо и неискренне сказала ему: «Поздравляю!», на что он ответил: «Скорее, тут надо соболезновать». Гаспаров, вероятно, не считал это вступление слишком красивым жестом со своей стороны.
Мне очень хотелось бы, чтобы кто-то хотя бы приблизительно определил: из чего состояло это «что-то», что делало человека – художника, музыканта, философа – изгоем. Я не раз пыталась, но вряд ли это мне удалось. Что-то совсем не прямо «идейное», не прямо «содержательное»… Но это «что-то» понимали одинаково и мы, и «они». У нас была одна и та же, я бы сказала, интуиция, своего рода мистическая: вот эта картина может быть выставлена, а эта – нет. Возвращаюсь к сюжету о выставке, от которой я ушла в сторону. Итак, висят две картины, представленные для выставки, два пейзажа. Приходит комиссия и с первого взгляда говорит: вот этот пейзаж можно выставить, а этот надлежит убрать. Разница между ними одинаково понятна и цензуре, и нам. Удивительная вещь.
О другой, «нормальной» литературной судьбе я не скучала. Меня не печатали, не принимали куда-то – это было ожидаемо и естественно. Но многие очень тяжело переживали свою исключенность из жизни, свою, можно так сказать, «гражданскую смерть» (неподцензурных авторов нельзя было не только публиковать, но и упоминать в публичной сфере; так, Давид Самойлов, в какой-то статье написавший обо мне: «Только долгая невстреча с читателем мешает ей стать большим поэтом», имел за это упоминание, как он мне сам рассказывал, большие неприятности). Литература расходилась самиздатскими кругами. Это было удивительное время, когда сочинение издавали читатели. «Самиздат» – неточное название: не сам автор себя издавал; каждый читатель, который полюбил этот текст, становился его издателем. Каждый перепечатывал его в пяти экземплярах (пятый был уже нечитабельным) и раздавал пяти друзьям, которые делали то же самое. Окончательного тиража никто сосчитать не мог. Но я знаю, что он был достаточно широк и охватывал – географически – огромное пространство. Ко мне приезжали люди с моими перепечатанными книгами с Камчатки, с Дальнего Востока… Это поражало. Несмотря на всю эту махину «замалчивания», твои вещи живут! Причем ты сам для этого ничего не делал.
Это была не наша работа, у нас не было никаких тайных типографий, множительных машин. Исключительно уважение и любовь читателя. Я и сама оказывалась не только в роли автора, но и в роли такого читателя-издателя. Мы вдвоем с замечательным филологом Ниной Брагинской перепечатали с рукописной авторской тетрадки «Москву – Петушки». Владимир Вениаминович Бибихин[5] рассказывал мне, что он раза три перепечатал эту поэму Ерофеева, а мою «Похвалу поэзии» он перепечатывал еще до знакомства со мной. По моим наблюдениям, центрами этой «второй независимой культуры» были университеты, музыкальные училища, институты.
Из поэтов «второй культуры» я оказалась больше всего связана с ленинградским кругом. С Виктором Кривулиным, замечательным поэтом, которого еще по-настоящему не прочли, да и не издали, с Еленой Шварц, которая уже давно получила мировое признание. С Сергеем Стратановским, Петром Чейгиным. У этого круга поэтов были замечательные учителя и старшие друзья: Татьяна Григорьевна Гнедич, переводчица и потомок гениального переводчика «Илиады», Дмитрий Евгеньевич Максимов, профессор ЛГУ, блоковед, царскосел, в молодости общавшийся с Андреем Белым. Так сохранялась какая-то нить, связывающая времена. Этот круг поэтов был, словами Дмитрия Александровича Пригова[6], весьма «культурно вменяемым». И это отделяло их от авторов «первой культуры». Не только это, конечно.
Хотя с тех пор, как «стало можно», их напечатали, но они так и не заняли своего места в истории нашей словесности. Общеизвестная история литературы или живописи советского времени не пересмотрена, там все остается так, как это было в официальной версии. Там есть Вознесенский, Евтушенко, Кушнер… Естественно, Бродский усложнил эту картину, потому что от него уже никуда не денешься. Но изумительные литературные имена, названные мной, остаются как будто нелегализованными, неизвестными широкому кругу читателей.
А что насчет Москвы?
В Москве у меня тоже были литературные знакомые и друзья. Прекрасный поэт Александр Величанский, которого тоже теперь мало кто знает. Позднее – Иван Жданов, Алексей Парщиков, которые занимали несколько «двойную» позицию: они учились в Литературном институте, но вместе с тем явно не принадлежали традиции советской поэзии. В нашем кругу поступать в Литинститут было почти то же, что вступить в партию. Может, это и несправедливо, но так мы к этому относились. Из художников я могу назвать Михаила Матвеевича Шварцмана – эпохальный художник и тоже до сих пор известный в достаточно узком кругу. Он не участвовал в знаменитых скандальных выставках вроде славной «Бульдозерной». Он и никогда не был в Союзе художников, хотя некоторые его ученики прекрасно туда поступали – и они ему помогали. В то время человек, не состоящий в Союзе художников, не мог купить хорошие краски, кисти, холст. Все это продавалось только в спецмагазинах. Так же как для членов Союза писателей была своя книжная лавка, где они могли свободно купить то, что для нас оставалось недоступным. И другие художники, так или иначе в начале пути связанные с мастерской Фаворского, – Александр Корноухов, Александр Лазаревич (он был моим первым мужем)…
Был еще круг гуманитариев, прекрасных ученых, которые как раз работали в тех же советских академических институтах и университетах. По прошествии лет кажется, с одной стороны, что невозможно провести в этой сфере четкую грань: где культура «первая», а где «вторая». Но, с другой стороны, мы все прекрасно понимаем, что Аверинцев, Бибихин, Гаспаров, Вячеслав Иванов, Гуревич были очень четко отделены от своих коллег с тех же кафедр. Где пролегала эта линия, как очерчивался этот круг?