Pioner Talks. 30 разговоров сегодня о том, что ждет нас завтра — страница 17 из 78

В нашем гуманитарном кругу тогда это называлось «элитой» – все, кого вы назвали: Лотман, Аверинцев, Мамардашвили, Пятигорский. Можно, упрощая, назвать их тартуским кругом. Все они публиковались в тартуских изданиях «Семиотики». Семиотика и структурализм были ведущим движением времени (Сергей Сергеевич Аверинцев к этому движению не принадлежал). Владимир Вениаминович Бибихин стал известен позже. У них было несколько другое положение: худо-бедно, но все они были включены в научные институты, в какие-то проекты, издавали статьи в общих сборниках. Труднее для них было издать книгу. Тем не менее были специальные издания Академии наук, которые у меня сохранились: напечатанные на плохой бумаге, тесным шрифтом. Приходилось глаза ломать, но там мы могли читать то, что в широкой прессе не обсуждалось. Все эти великие гуманитарии были совершенно внутренне определенными люди, у них не было никакой двусмысленности в отношении к тому, что происходит. Вместе с тем они не оказались в подвалах или на чердаках, как писатели или художники.

Что их отделяло от коллег? Я бы сказала – все. Если бы о Петрарке писали Бибихин и «обыкновенный» старший научный сотрудник, вы бы увидели два абсолютно разных сочинения. Люди, которые были сначала моими учителями, старшими друзьями, а потом и просто друзьями, – они были включены в мировой процесс гуманитарной учёности. Они выросли каким-то образом из него, каждый по-своему.


Вы могли бы рассказать о принципах, которые были у этого «хорошего общества»? Сейчас кажется, что мы говорим уже о каком-то отдалившемся от нас мире.

Да, я очень скучаю по этому обществу. Не знаю, называли ли его тогда «хорошим обществом», но, безусловно, так его понимали. Требовалась определенная культурная вменяемость, чтобы принадлежать к нему. Как минимум – чтение на основных европейских языках. И порядочность – свойство sine qua non[7]. Если человек делал что-то недостойное (в отношениях с властью, с идеологией), то он просто пропадал из этого круга. Его не обсуждали, не выгоняли – он сам каким-то образом исчезал. Юрий Михайлович Лотман, который так любил XVIII век и знал его, будто там жил, – он мог перечислять поименно поручиков какого-нибудь полка или часами рассказывать о разновидностях дуэли, – он и сам держался как старый русский офицер (он и в самом деле был офицером на Отечественной войне). И это никак не была стилизация или «реконструкция». Это было реальное переживание того, что определяет жизнь. В этом обществе были совершенно нетерпимы многие вещи, которые теперь среди интеллектуалов запросто проходят. Невнимание к собеседнику, неприятие критики, пресловутый стеб. Но прежде всего – профессиональные требования. Крайняя добросовестность – даже во внутренних рецензиях, которые никто не прочитает.


В соцсетях как-то разгорелся спор: «Кого из русских философов можно считать по-настоящему оригинальным?». Не вторичным, не продолжающим какую-то западную традицию. В комментариях называли разные фамилии, в основном из Серебряного века, из русского религиозного ренессанса. А Вы таковым считаете Владимира Бибихина. Могу я попросить вас рассказать о нем несколько слов?

Пожалуй, единственный из моих старших друзей, кто не был моим учителем, – Владимир Вениаминович Бибихин. Он не преподавал, когда я училась, он начал читать свои курсы только к началу девяностых. Тогда я читала его переводы, он работал с самыми головоломными текстами.


Это издавалось?

Да, каким-то образом это издавалось. Люди, которые принимали в этом участие, умели находить какие-то особые ходы, щели. Почему-то вышел, например, двухтомник Николая Кузанского с переводами Бибихина, хотя религиозная литература в принципе не должна была выходить. Так, мне не удалось издать «Цветочки» Франциска Ассизского, хотя у этого проекта были заступники в лице Гаспарова, Аверинцева, Лихачева. Бибихин печатал (под псевдонимом) переводы из Григория Паламы[8] и других богословов. Он и тогда уже переводил Хайдеггера, хотя это оставалось самиздатом до какого-то времени. Да, его знали как виртуозного переводчика самых трудных авторов. То, что он писал сам, не появлялось на свет, пока он не начал преподавать в МГУ, в Институте мировой культуры. Открытие этого института было знаком новых времен: все, кто там состоял – тот же Аверинцев, Гаспаров, Бибихин, сам Вяч. Вс. Иванов, глава института, – все они в свое время были изгнаны из университета. Никому из них преподавать там не дали. Это одна из самых драматичных сторон произошедшего. Да, сами они реализовались, как это называют, они написали то, что хотели. Но они не создали школы. У них не было преемников. У меня, признаюсь, никогда не было педагогического пафоса, но Аверинцев – прирожденный просветитель, в самом высоком смысле этого слова. Ему всегда хотелось рассказать другим то, что он узнал. Ему препятствовали этого сделать. И теперь мы видим, как уходит из нашей гуманитарной жизни огромный континент Аверинцева: его мыслей, его работ следующее поколение просто не знает. Что же до собственно философии Владимира Вениаминовича Бибихина, ее принято относить к феноменологии. Но это вопрос классификации. Положение его мысли крайне своеобразно в современности. Это никак не русский извод Хайдеггера. Его труды изданы в основном уже после его кончины (не менее 12 томов; их подготовила вдова, Ольга Евгеньевна Лебедева). И усвоение и обсуждение их только начинается.


Но при этом «вторая культура» все равно была пронизана идеями, влиянием этих мыслителей? Или я сейчас слишком обобщаю?

Обобщить эту очень разнородную картину довольно трудно. Например, Гаспаров с Аверинцевым, ближайшие коллеги, были в вечной полемике друг с другом. Аверинцев был ученым германского, дильтеевского духа, он вводил людей в духовную традицию, в историю человеческого гения, а Михаил Леонович был убежденным агностиком, жестким позитивистом. Они все время спорили. Вот пример. Как-то, помню, Сергей Сергеевич говорил о том, что греческая и римская культуры были культурами устного слова: нельзя представить себе античного оратора, который читает свою речь, говоря по-нашему, «по бумажке». Аверинцев прекрасно развивал общий образ устного слова и устной культуры. А Михаил Леонович вдруг заметил: «Но ведь свитки были очень тяжелые, их нельзя было развернуть перед публикой!» Сергей Сергеевич с досадой сказал ему: «Ну, вы просто хотите лишить меня ‘‘духа времени’’!» Очень характерное столкновение. Да, я не ответила на ваш вопрос. В творческих кругах были люди, которые очень следили за гуманитарной мыслью: Кривулин, скажем, да и Шварцман, для которого семиотика была важна. И концептуалисты – Дмитрий Александрович Пригов, Лев Рубинштейн. Я не раз видела Пригова на наших ученых конференциях. А были такие, кому все эти материи были совершенно чужды. Но умственный воздух эпохи существует, скажу я за Аверинцева, так что хотя бы косвенно эти движения встречались.


А как все эти круги пережили переход из СССР в свободную Россию?

Они распались, рассыпались. Это случилось, я думаю, везде. У человека позднесоветского времени была своя маленькая родина: круг друзей, даже не обязательно культурный круг, но круг друзей, который заменял семью. Друзья были важнее, чем родные, потому что это был твой свободный выбор, ты выбирал себе единомышленников. А в семье часто не бывало никакого единомыслия. И все это, все наши дружбы стали распадаться – по разным причинам. Я, кстати, еще не сказала о своем «третьем круге». Первый круг – это литературный, второй – это наша гуманитарная культура, третий – это православная церковь. Это тоже особая среда, в которой, мне кажется, люди и первого, и второго моих кругов бывали очень редко. По большей части они не пересекались. За некоторыми исключениями, например в лице Аверинцева. Он был верующим, церковным человеком. Не человеком каких-то «духовных поисков», как можно сказать о многих участниках «второй культуры», или «’’бедной’’ религии», которую описал человек нашего поколения Михаил Эпштейн, а просто канонически верующим церковным человеком. И при этом великим ученым с мировым именем. После его смерти Никита Струве сказал о нем: «Это был последний христианский гуманист». Но я бы поспорила с ним: по-моему, он был одним из первых христианских гуманистов, потому что на самом деле их и в русской, и в европейской истории было совсем немного.

Церковный круг – это тоже было почти потаенное общество: все-таки это были времена гонений. Мягких гонений, не грозящих прямо лагерем или расстрелом, как в иные времена. Были батюшки, вокруг которых формировались кружки новых православных. Все знают о таком круге отца Александра Меня. Но это был не единственный круг. Что же до церкви, до христианства, которое тогда притягивало к себе людей, это было нечто почти противоположное тому, что мы видим сейчас. Церковь была местом других людей – не официальных, не советских, а тех, кто выбрал этот путь и не боится идти по нему. Если становилось известно, что человек посещает богослужения, он чего-то непременно лишался. Гонения были не такие, как в предвоенные или послевоенные времена, когда «за веру» отправляли в лагерь, а то и убивали. Но все же быть полноценным гражданином, занимать какие-то места в университетах, школах и т. п. – и при этом открыто объявлять: «Я исповедую православие» – было абсолютно невозможно. Люди в храмах тоже держались осторожно, друг с другом не слишком знакомились. Одновременно с этим образовывались и, можно сказать, подпольные, и полуподпольные религиозные кружки. Такое уже было наказуемо как «религиозная пропаганда». Там люди вместе осваивали церковную культуру, что было очень непросто, потому что даже Священное Писание было практически невозможно достать. Но обычно находились более эрудированные люди, которые приходили и других просвещали. Я вела дома занятия по церковнославянскому языку. Был и свой церковный «самиздат». Переписывали, например, домашние молитвословы. Перепечатывали богословские труды.