Pioner Talks. 30 разговоров сегодня о том, что ждет нас завтра — страница 64 из 78


А они сохраняют, передают какие-то традиции?

Не то что бы традиции, а некий порядок, что ли. Как нужно.

Не цинично воспользоваться ситуацией и заработать свои деньги, а соблюсти определенные условия: машина будет помытая, могила будет вырыта нормально, денег требовать не будут. Ну, это те, с кем я работал. Люди там тоже разные.


Хочется еще спросить про роль ритуала и какой-то обрядовой функции при этом переходе, который должен – или не должен? – совершаться. Раньше были плакальщицы, но потом они пропали. Хорошо это или не очень?

Если говорить о ритуалах, надо понимать, что обряд перехода не должен происходить легко, быстро, безболезненно.

Во всех культурах, традиционных и нетрадиционных, любые вещи, связанные с изменением состояния, это всегда определенного рода превозмогание. Мальчик не становится мужчиной, пока он, не знаю, не выполнит какое-то определенное задание, пока физическое что-то с ним не совершат. Это не может происходить легко, это очень важные, структурные вещи, которые безвозвратны для человека. И они всегда, конечно, связаны с определенной этапностью, это не происходит одномоментно, это подготовка. На самом деле все эти ритуалы в какой-то мере связаны с тем, чтобы человек смирился со смертью, с тем, что изменение одного состояния на другое невозможно без каких-то сложных испытаний, переживаний.

Я пишу об этом в книге, что эта вот инфраструктурная российская проблема стала, по сути, ритуалом. То есть доставить тело из точки А в точку Б, захоронить его, выдержать борьбу с российской действительностью – это и стало, на самом деле, формой обряда перехода, ритуалом. Когда тело оказывается в могиле, все «выдыхают» – все, три дня этого жесткого инфраструктурного квеста наконец-то закончились.

Это все связано не просто с тем, что российская действительность такая «помятая», а с тем, что это носит очень жесткую символическую функцию, что мы, наконец-то, выполнили эти вот мытарства. Как посмертные мытарства есть у души, 40 дней, когда она обретает спокойствие, так и тут. История с тремя днями рождается, на самом деле, очень поздно, до середины XX века в российских деревнях хоронили в этот же день или на следующий.


Насколько этот процесс перехода, о котором вы говорите, связан именно с ритуалом погребения, а не с процессом умирания? Современный человек достаточно редко сталкивается именно с самим процессом умирания, люди, как правило, оказываются в больнице, и уже дальше мы видим человека в совершенно другом состоянии. В принципе, это не то что переход, но это такой ритуал и достаточно механический процесс. Насколько это равные штуки – переход и погребение?

Не очень уловил, честно говоря, суть вопроса… По поводу умирания, да, действительно, это сейчас очень сильно меняется. Человек не умирает одномоментно, а процесс растянут на долгое время. И я вижу, что, в случае когда человек болел, лежал в больнице и так далее, похороны действительно проходят гораздо «проще», потому что этот обряд перехода был выполнен в совершенно другом контексте и был связан с больницей, с распределением имущества после смерти, с решением каких-то юридических вопросов. Поэтому, когда человек умирает, все просто выдыхают: «Фух, отмучился!» – и потом идет какая-то «упрощенная» история с проводами покойника. Когда человек умирает неожиданно, то похороны на себя переносят этот обряд перехода. Просто мы с вами под переходом, мне кажется, немножко разные вещи понимаем. Переход – это смена одного состояния на другое, то есть человек не становится мертвым одномоментно. Есть физическая смерть, есть смерть социальная, связанная с перераспределением функций. Скажем, процесс социальной смерти главы семейства происходит не на следующий день и не в этот же день – этот процесс растягивается на несколько месяцев, иногда лет. Жена получает статус вдовы, на кого-то другого в семье ложится функция «добытчика», если семья была патриархального уклада. То, о чем мы говорим, это вопрос социальный, это не вопрос символики, религии и прочих вещей, это вопрос функции. Вот был человек, и его можно в той или иной степени свести к определенному набору функций, вот он умирает, и как теперь это все распределяется, кто теперь это все делает? Этот переход происходит достаточно долго. Действительно, в современной культуре потеря значимости похорон во многом тоже связана с тем, что умирание растягивается на десятилетия, и это не является одномоментной историей. Мы видим по западной культуре, например, что растет количество похоронного страхования, прижизненных договоров, всяких прочих вещей, связанных с тем, что все определяется еще до непосредственного ухода человека. У нас в России все по-другому: человек умер – и начинается вся история с решением неожиданно свалившихся проблем. Потому что у нас все это обсуждать до факта смерти кажется какой-то постыдной и жуткой вещью.


Я недавно для себя понял, что живу в пространстве повторяющейся катастрофы. Ты открываешь Телеграм и чуть ли не стабильно раз в день узнаешь о чьей-нибудь смерти – неважно даже, на какие именно каналы и на какое их количество ты подписан. Понятно, что в какой-то момент возникает анемия, невротическое состояние, и ты либо перестаешь чувствовать этот катастрофический наплыв смертей, либо просто начинаешь думать матом. Изучаются ли эти «массовые смерти», есть ли какие-то исследования, материалы по этому поводу?

Да, это отдельная история. Есть насильственная смерть, и массовая смерть, и очень много работ посвящено тому, как это осмысляется, почему и так далее. У меня недавно было небольшое интервью на Colta.ru, мы там вскользь коснулись этой темы, и я сказал, что, конечно, смерть – это замечательная лакмусовая бумажка, фокус, оптика, по-разному можно назвать, чтобы говорить о жизни, о каких-то вполне социальных, философских вещах. Любая насильственная смерть, массовая смерть всегда рождает вопросы о справедливости. Всегда очень тяжело понять, почему это случилось, каким образом. И всегда такие темы приводят к политическим, социальным разломам, объяснениям.

Кэтрин Вердери[41] в работе про мертвые тела в постсоциалистическом мире говорит, что такие вещи очень легко позволяют провести границы, то есть перераспределить общество и понять, кто к кому принадлежит. Собственно, чем занимается постоянно Фейсбук, когда что-то происходит, какая-то массовая смерть? Он начинает сразу определять «своих» и «чужих», совершенно не занимаясь, на самом деле, вопросами мертвых, а выясняя, кто как к этому относится, кто как скорбит или не скорбит. По факту это вопросы социально-политического деления, поэтому они все интересны именно с этой позиции. Но, как мы прекрасно видим, даже «Зимняя вишня» через два месяца забывается… И та анемия, о которой вы сказали, действительно имеет место.

Ася Казанцева. О лечении депрессии, изменении воспоминаний и вещих снах

Научный журналист, популяризатор науки. Автор книг «Кто бы мог подумать! Как мозг заставляет нас делать глупости», «В интернете кто-то неправ! Научные исследования спорных вопросов», «Мозг материален. О пользе томографа, транскраниального стимулятора и клеток улитки для понимания человеческого поведения». Лауреат премии «Просветитель»



Как в мозге формируется чувство страха?

Я часто пишу о страхе, потому что это довольно удобная исследовательская модель, для того чтобы смотреть на разные вещи, связанные с нейробиологией. Например, в одной из своих книг я рассказываю про женщину с редким генетическим нарушением – болезнью Урбаха-Вите, при которой нарушается кровоснабжение, в том числе некоторых частей мозга. Часто у пациентов с таким заболеванием нарушается кровоснабжение миндалевидного тела (амигдалы) – зоны мозга, связанной с разными эмоциями, но особенно с негативными, со страхом. Выясняется, что пациенты с болезнью Урбаха-Вите, у которых разрушилась именно амигдала, парадоксальным образом перестают бояться. С этой женщиной и ее родными проводили глубинные интервью, и ее взрослые дети не смогли вспомнить за всю ее жизнь ни одного случая, когда она боялась. Например, как-то к ним во двор заползла огромная змея. Что сделала женщина? Она подошла к змее, взяла ее в руки и унесла со двора. У нее были в жизни всякие удивительные истории. Однажды поздно вечером она шла через парк – вокруг красиво, рядом храм, откуда доносятся песнопения.

На лавочке сидел какой-то подозрительный тип, с виду – наркоман. Он вдруг поманил ее к себе, она подошла, он схватил ее за рубашку и стал кричать: «Я тебя зарежу, сука!» А она была в каком-то возвышенном настроении и говорит: «Если ты собираешься убить меня, тебе придется сначала разобраться с ангелами моего Бога». И этим она сломала этому парню весь шаблон. Юноша ее отпустил, и она спокойно пошла дальше своей дорогой, и на следующий день ходила через этот парк без каких-либо опасений. Долгое время считалось, что ее вообще ничем не напугать. Исследователи предпринимали множество целенаправленных усилий: приводили пациентку в самый страшный американский Парк ужасов, в зоомагазины, где ей давали в руки ядовитых пауков и змей, показывали ужастики. Но потом, через несколько лет, ученым все-таки удалось испугать эту «бесстрашную» женщину. Выяснилось, что для этого надо дать человеку вдохнуть газовую смесь с повышенным содержанием углекислого газа. Рецепторы в разных частях мозга реагируют на попадание в кровь углекислого газа, и от этого человек начинает паниковать, даже если у него нет амигдалы, центра страха. Стало понятно, что амигдала нужна не для того, чтобы бояться, а для запуска реакции страха заранее, когда еще непонятно, есть угроза или нет. А когда витальная угроза все-таки существует, и она уже отразилась на физическом состоянии организма, испугаться можно даже и без этого отдела мозга.


Сейчас начали активно изучать эмоциональные сообщества, когда людей объединяет какая-то одна эмоция: страх перед чужим, жажда справедливости или желание помочь бездомным собакам. Что влияет на наши эмоции?