Позднее Тоскин остановил Веру, которая задерганная, злая, в наспех натянутой на плечи кофте вела свой отряд на завтрак, и сказал со всей добротой и нежностью, на которую был способен, сперва громко для всех: «Я сегодня приду к вашим ребятам, Вера Васильевна. Вы на речку? Вот вместе и пойдем… — а потом вполголоса для нее: — Вечером вы опять ко мне, хорошо?» И она кивнула («Боже, да она разве умеет отказывать?»), но кивнула едва заметно, так что он остался стоять, терзаясь неясностью и успокаивая себя тем, что еще будет у него время все выяснить.
Однако сразу уйти на речку вместе с Вериным отрядом Тоскину не удалось. И не только потому, что сегодня он еще должен был отдать пионеру-художнику материал для редко кем читаемой и никому на свете не потребной белиберды, именуемой «стенгазетою» и занимающей почетное место среди прочей как бы добровольной, неоплачиваемой белиберды, которая повсеместно называется «работой», однако с присовокуплением двусмысленного эпитета — «общественной работой» (по давнему наблюдению Тоскина, общественная работа, которая по идее должна была отличаться от всякой другой бессмысленной работы своим воистину бескорыстным характером, все-таки оплачивалась так или иначе, иногда даже весьма высоко: освобождением от непосредственных обязанностей, бесплатными путевками и веселыми семинарами в домах отдыха, даже льготными заграничными поездками). Тоскин с чистой совестью включил выпуск стенгазеты в обширный план своего трудового марафета.
Впрочем, не только эта малообязательная возня со стенгазетой задержала сегодня Тоскина: неожиданно заявилась повариха, а с ней Сережа и его девочка. Тоскин понял все и поспешно увел их из пионерской комнаты к себе — под сень Дзержинского.
— Что? Стоит на своем? — спросил он повариху дорогой.
— Что же я с ним поделаю? Он у меня один…
Тоскин сочувственно похлопал по плечу Сережу, сказал:
— Разве это главное — расписаться? Главное, чтоб вы двое это знали, чтоб дали слово друг другу и сдержали его. Это важней.
— Мы хотим расписаться в книге, — сказал Сережа, — у вас есть книга?
«Ну что ж, — подумал Тоскин, — в жизни почти каждого мужчины бывает этот необъяснимый момент, когда ему хочется расписаться. И редкий мужчина сможет вразумительно объяснить, на кой черт ему это нужно, именно это… Чего ж требовать от мужчины малолетнего?»
— Чего доброго, — сказал Тоскин, — а книга-то найдется.
По приезде в лагерь ему выдали несколько огромных Книг учета и Книг регистрации. Вероятно, это был щедрый подарок шефов. В Книгу регистрации клерки шефствующего предприятия, вероятно, вписывали какие-нибудь виды полувоенной продукции — Бог его знает, что они там вписывали, эти клерки. А может, книги эти давно устарели (была инструкция перейти с формы 535 на форму 813) и томились на складе. Тоскин вписал в эту книгу под номером один Сережу и Наташу, потом дал им расписаться.
— В чем теперь ваш долг, вы знаете? — спросил Тоскин.
— Заступаться друг за друга, — сказал Сережа.
Наташа покраснела, потом подняла голову, сказала:
— Любить только друг друга. И ни с кем другим не играть. А можно с другими играть?
— Наверное, можно, — сказал Тоскин. — Но Сережа прав: всегда заступаться друг за друга.
Повариха всплакнула.
— Обойдется, — сказал ей Тоскин сочувственно. — Они очень милые.
— Да-а-а, обойдется, а если эта сука пронюхает, кобыла проклятая…
— Может, еще не узнает, — сказал Тоскин. — Бог не выдаст, свинья не съест.
Она убежала, сунув ему в руку пакет с пирожками.
«Вот и гонорар, — подумал Тоскин. — А я ведь еще успею на речку…»
Как всегда, выйдя на бугор, за ограду лагеря, Тоскин поначалу долго озирался, кружил на месте и размахивал руками, как птица. Потом предался сожалениям о потерянном времени. Все время, которое он провел не здесь, не на этом бугре и не в этом лесу, не озираясь, не нюхая, не кружа на месте, не умиляясь, — все это время было для него потерянным, а осталось так мало, ах, как мало оставалось ему времени здесь, на земле среди этой вот красоты…
Купание уже было закончено, и пионеры бродили по берегу. Первыми Тоскин встретил Танечку и ее подругу Тамару. Они шептались в одиночестве, за кустами, и Танечка взглянула на Тоскина опасливо, недоверчиво, а Тамара, напротив, с вызовом, и Тоскин подумал, что скоро уже, скоро эта девочка начнет бодаться, как повариха. Не меньше как четвертый размер… Танечка выглядела усталой, под глазами у нее были круги, и у Тоскина сердце защемило от жалости.
— А ну, честно, есть хочется? — спросил Тоскин. И протянул девочкам по два пирожка. Они взяли, как будто бы неохотно, но тут же начали есть.
Тоскин понял, что говорить с ними с двумя он не сможет, что молчание становится тягостным, а им так хорошо было секретничать без него. И он пошел дальше, унося с собою печаль.
Чуть повыше, над берегом, на бугре сидела Вера, наблюдая сверху за своими пионериками. Тоскин подошел, угостил ее пирожками, присел рядом. Он внимательно посмотрел на нее сбоку — она была такая сонная, беззащитная, так потерянно оглядывала берег. Тоскину показалось, что любой из пионериков может подойти и обидеть ее. Он сказал:
— У вас что, никого не было до меня?
— Нет.
— Первый раз?
Она кивнула, не глядя на него.
— Почему же вы мне не сказали?
— Я думала, вы знаете…
— Нет, я не знал. Если бы знал… — Он осекся. Не нужно говорить этого. Ничего не надо говорить. Надо пожалеть, приласкать. Но она, кажется, не хотела, чтоб ее жалели. Может, ей все это было безразлично. Тоскин подумал вдруг, что народилось целое поколение таких вот полусонных, слабых, бледнолицых, безразличных к себе и другим.
— Вы огорчены?
Она пожала плечами. Кажется, нет, не очень. Точнее, она не знает еще, должна ли она огорчаться. И она не получила никакой радости. Это очевидно.
— Вы такая милая… — сказал Тоскин. — Все будет прекрасно.
— Эти вот оглоеды, — сказала Вера, — не знаю, что делать… Сегодня утром вышла и гляжу…
— Вервасильна! — крикнул черненький чертенок. — Обед скоро? Есть охота.
— Надо идти, — сказала Вера.
— Так вы не забудьте. Я жду вас, — сказал Тоскин.
Она ответила:
— Угу.
Отряд потянулся к лагерю. Тоскин, оставшись один, предался праздным размышлениям. Он думал о том, может ли быть что-нибудь существеннее и прекраснее летнего среднерусского пейзажа: березы над рекой, пронзительная зелень июня, скромные цветы, безмятежная чистота этой мелкой речушки, кладбище за бугром, без гранитных излишеств, зато с большими ивами и березами… И коровья истома. И пяток бревенчатых избушек невдалеке от моста. И птичий щебет. И след длинных Вериных ног на примятой траве. И детский смех вдали. И тишина. Прекрасней ли этого, скажем, самая прекрасная заграница? Это был праздный вопрос, ибо Тоскин никогда не был за границей, и все неведомые заграницы представлялись ему прекрасным путешествием, а ничто не заменит путешествий. И все же оно всего лишь экскурсия. А эта вот речная красота — твой насущный хлеб. И она, должно быть, точь такая же во Франции и такая в Германии — только бы иметь ее досыта. Ее, да еще свободу передвижения. Не захотел здесь — уехал за реку. Без свободы все сразу может опостылеть, ибо трудно будет отвлечься от одной-единственной язвы — несвободы. Тоскин вспомнил свою собственную армейскую службу в виноградной долине, у подножья двуглавой снежной горы. Пушкинскую ссылку в живописном Михайловском…
«Обедать не пойдем», — решил Тоскин. Он сжевал последний пирожок и повернулся на спину.
Облака плыли над головой. Непостоянные и вольные. Пересекали границы районов, областей и даже стран. Никто их даже не обыскивал на границе как следует, и это было, конечно, упущением властей. С обеих сторон.
Во время ужина Тоскин попытался осуществить очередную радиодиверсию. Радио в лагере чинили с большой оперативностью, и днем его разнузданные крики долетали даже на речку. Начальник, установивший в своем скромном алькове радиолу и слушавший по ночам то пекинские, то парижские передачи (нет нужды уточнять, что по-русски), конфиденциально сообщил Тоскину, что где-то на Корсике какие-то там националисты или террористы взорвали телецентр, и Тоскин (как русский интеллигент семидесятых годов не одобрявший ни террористов, ни националистов) подумал, что все-таки его здравая идея овладевает массами. Однако на Корсике или где там жили буржуазные раззявы, а в краю поголовной бдительности диверсанту приходилось куда труднее. И сегодня, всякий раз, как Тоскин с ножом подступал к проводу, кто-нибудь возникал — из кустов, из сортира, из столовой, из сушилки… Наконец в самый ответственный и самый отчаянный момент перед Тоскиным вдруг (неизвестно откуда) возник сторож со своей берданкой и сказал невинно:
— Покурить не найдется, Матвеич?
Тоскин извинился и подумал, что какой он, должно быть, никчемушный человек, с точки зрения сторожа: ни закурить у него, ни выпить, и еще покушается на провода — у Тоскина не было сомнения, что сторож об этом знает. Тоскин наблюдал, как сторож вытащил грязный кисет и стал набивать трубку, приговаривая:
— «Вынул дедушка свое ремесло, засадил туда, где шерстью заросло». Это ты думаешь что, Матвеич? Не. Не то думаешь. Это, милок, трубка. А во еще: «Повыше коленок, пониже пупа. Куда суют. Как зовут?». А, как зовут, Матвеич? — Тоскин пожал плечами. — Карман. А вот еще… — Сторож хитровато прищурился, внимательно наблюдая за Тоскиным. — «Стоит девка на юру, ращепила дыру, кто мимо идет, тот и ткнет». А? Думай, думай, Матвеич. Ладно. Ты уж невесть что и подумал, а это колодец. Ну, еще тебя испытаем, про что ты думаешь. «Черный кот матрешку трет. На матрешку вскочит, еще захочет». Ну-ка, ну-ка. Ладно, это я тебе подскажу, потому что это из женского обихода: сковорода это с метелочкой, а вот еще оттуда же, теперь тебе полегше будет… Только ты все не туда думаешь, а? Вот. «Брюхом трет, ногами упрет, расщеперится, втолкнет…» Вот это сам думай, это не подскажу…