— Но Шура? Где Шура?
— Шура… это грустная история. Нашелся Василий, и Шуре приходится отдавать ему все тепло. Жаль! У Шуры было так много тепла… Я никогда не забуду ее. Марина, впрочем, тоже человек очень добрый, и она любит меня греть. Она хотела переводить осетинскую литературу, но у нее нет мужа, который достал бы ей перевод. И нет ни одного стоящего любовника.
— А ты?
— Она говорит, что я просто возлюбленный. От этого мало толку. Она очень теплая. Хотя, конечно, не такая теплая, как Шура.
— Мне бы твои несчастья, Гоч. Женщины любят тебя, — проговорил Невпрус задумчиво. — Они принимают твою холодность за серьезность намерений. Ты ведь и впрямь не лезешь к ним с первого раза под юбку. Ты разогреваешься, греешься, и тут они правы: это и есть нежность… К тому же им почти не приходится ревновать, у тебя так мало земных воспоминаний. Да и те, как правило, не любовные. Так что же, теперь все у тебя в порядке?
— У нас немало трудностей. Через неделю Марину выгоняют из ее комнаты. Хозяин возвращается из ЧССР. Я не знаю, зачем он возвращается, если ему там хорошо. Марина говорит, что ему там хорошо. Нам тоже было хорошо без него. Но теперь…
— Переедете ко мне, — сказал Невпрус героически. — Я, может быть, достану себе командировку. Уеду, а вас оставлю.
— Я знаю, что ты добр, отец, — сказал Гоч.
— Но может быть, он все-таки не вернется, ваш хозяин. Раз ему там хорошо…
— Раз это больше не секрет, что ему хорошо, вряд ли он там удержится.
— Ты стал очень опытным, — сказал Невпрус. — Ты развиваешься семимильными шагами. Как ребенок.
— Марина тоже так считает, — скромно согласился Гоч.
— Однако мне показалось, что ты стал предпочитать осетинский народ другим кавказским народам, — сказал Невпрус. — Так ли это?
— Это невозможно, — сказал Гоч с жаром. — Эта ваша странная игра в названия. Люди убеждены, что их названия и в самом деле что-нибудь значат. Что все обретает смысл в тот самый момент, когда им дадут или они сами себе дадут название.
— Что ж, все началось со слова…
— Нет, нет, не шути, я хочу, чтобы ты серьезно сказал мне, что ты сам по этому поводу думаешь.
— Я думаю примерно так же, как ты. Может, из-за этого мы и встретились, — сказал Невпрус. — Знаешь, иногда мне кажется, что не только то лишено всякого смысла, что я русский, но и то, что я не вполне русский. Хотя последнее, конечно, существенней. Оно хотя бы дает мне ощущение неполной принадлежности. Оно дает мне сомнение, дает свободу, дает терпимость и взгляд со стороны. Ну а ты? Кому ты принадлежишь? Принадлежишь ли ты Кавказу? Принадлежишь ли этому миру? Имеешь ли отношение к тому, нездешнему?
— Ни на один из этих вопросов нельзя ответить наверняка, — сказал Гоч. — Может быть, так? Гонимый миром странник?
— Твоя Марина права, — усмехнулся Невпрус. — Ты мог бы сочинить что-нибудь этакое. Если бы оно не было уже написано до тебя. Все этакое.
— Если бы все думали так, — сказал Гоч, — творческий процесс остановился бы. Но творчество рождается из потребности писать, а вовсе не из желания усовершенствовать форму. Так что, если у меня появится потребность писать (а я чувствую по временам, что я недалек от этого), я снова напишу «гонимый миром странник». И снова найдется читатель, которому это будет по душе. В конце концов, как говорит Марина, искусство служит не скучающей героине…
— Она так и сказала?
— Именно так. Хотя, может, и это говорили до нее.
— Может случиться.
Гоч ушел, а Невпрус полез уточнить цитату. Он забыл, кому там еще не служит искусство. Кому оно служит, он помнил очень хорошо. Он испытал это на своей шкуре. Затрепанный цитатник запропастился куда-то среди прочих изданий. Невпрус так остервенело шарил среди них, что уронил целую полку. Рукописи и книги разлетелись по полу. Это еще более омрачило настроение Невпруса. Достаточно того, что Марина цитирует и что Гоч повторяет. Так вот тебе еще — сперва пропал цитатник, а потом обрушилась полка.
Невпрус встал на колени, потом сел на пол среди разбросанных на полу листков. Он брал их наугад и читал. Некоторые узнавал сразу — ну да, это же я писал либретто. А это старый роман. Но некоторые из листков он даже не мог вспомнить — как будто не он писал. Он, конечно, он, кто же еще? Чьи же листки будут тут валяться? Да и стиль… И все же это было удручающе — столько понаписать всякого. И по большей части впустую, вхолостую — уже сейчас можно выбрасывать, не надо ждать смерти… Кое-что, впрочем, принесло ему какие-то деньги или хотя бы удовольствие. Кое-что даже останется каким-нибудь безмерно любопытным потомкам («его найдет далекий мой потомок»). Однако большую часть все же можно выбросить… Но сколько работы, Боже правый, сколько работы! И неужели никому на целом свете все это не нужно? Нет, нет, вопрос поставлен неправильно. Вот это нужно тебе. А это было бы нужно кому-то, если б было издано. Не всем, но кое-кому. Однако ведь и то, другое, вовсе бездарное, что выходит, что ухитряется пробиться в печать, — оно тоже находит своего читателя, и почитателя, и поклонников и заслуживает слово одобрения, так что при чем тут нужды твоего читателя? Он тут ни при чем. Он все съест. И собратьев своих не надо упрекать, всем им хочется издаваться. Кто смел, тот и съел. Но и тот, кто не смел и кто не съел, он тоже получает свое. И кайф работы, и свою относительную свободу. Разве уж, кроме свободы печати, не существует других писательских свобод? Есть они, есть. Значит, не надо гневить судьбу…
Открыв дверь, Невпрус не сразу узнал посетителя. То есть он увидел уже, что это милиционер, а дальше мысли его были заняты не тем, какой именно милиционер, а тем почему. И зачем?
— Чем могу служить? — спросил Невпрус, стараясь быть вежливым и в то же время независимым. И уж нисколечко, упаси Боже, не испуганным. Конечно, все мы под Богом ходим, а милиция выполняет свой долг (как бы он ни выглядел, ее долг, в тех или иных обстоятельствах), так что глупо вести себя слишком вызывающе, но в то же время честный человек не должен выказывать страх (кому ж тогда, впрочем, еще бояться такого вот нежданного, но вполне ожидаемого в нашем упорядоченном обществе визита?).
— Ну как? — спросил милиционер, сияя, как новый гривенник.
— Что как? — все еще не решив, как он должен вести себя, спросил Невпрус.
— Как мне форма, идет?
Только после этого Невпрус обнаружил в милиционере черты физического сходства с Гочем. Еще через минуту ему стало ясно, что это действительно Гоч, и тогда Невпрус с облегчением отступил от двери, пропуская гостя.
— Несколько странная реакция со стороны граждан, — сказал Гоч за чаем. — Так, будто ты урод и собеседник пытается не замечать твоего уродства, держаться с тобой запросто, чтоб тебя не обидеть. И еще чтоб не выдать свой страх. Но ничего у него не выходит. Как глянет на твое безобразие… На твой клык… На твой хвост…
— На твою форму?
— Да, прежде всего на форму. Однако кривят душой. Говорят тебе, что милиция страж порядка. И ведь действительно, чуть что, даже семейная ссора, — тут же кричат: «Милиция!» Тогда мы им нужны…
— Не переживай, — сказал Невпрус, бодрясь. — Это не твои личные проблемы. Это общие проблемы власти.
— Между тем в нашей, милицейской среде… — сказал Гоч так небрежно, точно он полжизни провел в органах милиции, — там то же самое разделение, что и всюду. То же количество хороших и плохих людей, что и везде, скажем у электриков. Даже есть подлецы и жулики. Это, конечно, опасно, потому что у них иммунитет нашей формы. К тому же интеллектуальный уровень, пожалуй, еще ниже, чем среди друзей Марины.
— Среди литературоведов?
— Да, среди них.
— Прискорбно. А что говорит на это Марина? Я имею в виду форму.
— Она довольна. Она говорит, что от меня исходит ощущение силы. И чаще советует мне писать стихи.
— Да, может быть… Вот эта штука может выйти — о хвосте, о клыке, о том, как люди прячут взгляд… Да, это, пожалуй, могло бы получиться.
— Нет, нет, это мелкотемье, — небрежно сказал Гоч, — я написал стихи о патрульной службе. Когда одиночество подобно ночи в горах. И ты стоишь, как защитник мирной отары. Я думаю, что это мне наконец удалось. Вначале меня преследовали неудачи. Стихи были слишком личными. Например, я писал о том, как светится в ночи рука постового на фоне черной палочки. Редактор это принял за метафору. Но это же я писал о себе. Дальше было хуже. Я написал: «Лицо постового сияет во мраке», и редактор сказал, что мой постовой с сияющей рожей да еще в сезон усиленной борьбы с пьянством играет на руку… Но теперь я отвлекся от этих деталей, и мне, кажется, удалась эта штука с отарами. Ты хочешь послушать?
— Нет, нет! — поспешно сказал Невпрус. — Потом, когда это будет уже напечатано, я погляжу. Об овцах, отарах, охране… — Он добавил, извиняясь: — Прости, ведь я и сам писал такие стихи в армии. Непреодолимый соблазн. И патрульная скука… Ты уже продал их в журнал «Постовой»?
— Нет, в «Постовой» пишет вся милиция. Я отнес их повыше, в журнал «На страже — закон». Там более высокий профессиональный уровень. Я пошел туда сам, прямо к главному редактору.
— И что он сказал?
— Между прочим, много интересного. И совершенно нового для меня. Он раскрыл мне глаза на существование заговора.
— У нас здесь?
— Почему у нас? Повсюду. Это международный заговор. Есть такая разновидность человеческого рода, которая называется евреи, ты слышал?
— Что-то такое слышал, — согласился Невпрус после долгого молчания. — Краем уха. Это те самые, что покупали у тебя фамилию.
— Оказалось, что они представляют большую опасность для мира и счастья народов. Так что с ними, вероятно, не стоит церемониться.
— Вероятно, так, — сказал Невпрус.
— Главный редактор сказал, что русская литература не может остаться в стороне от этой битвы. Сам он приступает к формированию гвардии. Он сказал, что для меня найдется в ней место поручика.