е деть теперь?..
В отеле, поднимаясь в свою келью, я встретил на лестнице юную деву и наугад сказал «добрый вечер» по-русски. Она остановилась растерянно, призналась, что, да, она русская, Эльвира, из Ялты, а вы?.. Я видел, что она не рада земляку-свидетелю, что она вдобавок спешит и рабочий день ее не кончен, а может, только еще начался. Я отпустил ее с Богом. Подумал, что торговая деловитость, в сущности, идет в ущерб женственности: как у тех мордатых туристок на перекрестке… Ополоснув виноград сомнительной стамбульской водой над раковиной-писсуаром, я улегся в номере и, жуя виноград, стал вспоминать Ялту — нет, не все сто двадцать четыре поездки в Ялту, в Гаспру, в писательский дом на Дарсане (солидный сталинский дом, с толстенными колоннами на индивидуальных балконах и только одним на всех сортиром в конце длинного коридора, с прекрасным садом, с вырезанным безутешной вдовой — хорошо, что не при жизни, — сердцем Луговского в скале над тропкой, с огромной и шикарной, как Дворец съездов, нищенской столовкой). И не утренние поездки в зимний бассейн на Чайной Горке и в чеховский грустный дом, не бродяжку Алису из Киева и не воспитательницу из сиротского дома, что под самым фуникулером, близ то ли улицы Войкова, то ли ихней Леси (хоть эта была Украинка), нет, нет. Мне вспоминалось подвальное кафе в «Ореанде» зимней порой — во время самого моего первого ялтинского «семинара молодых драматургов» (молодыми драматурги оставались до смерти, потому что под семинары старых Союз писателей денег не отваливал, а, помнится, были там на семинаре и совсем старые, например один эстонец-кукольник, ну а мне-то, молодому подстарку, едва исполнилось тогда сорок, лучшие, можно сказать, годы жизни…) Вот тогда-то мы, помнится, и зашли как-то после зябкой прогулки по обледеневшей набережной (сегодня — лед и волны, а завтра — вдруг солнце и цветенье японского жасмина в скверах — такая она, зимняя наша Ялта, Яльта, Фиальта…) в подвальное кафе при гостинице «Ореанда» — просто так, погреться за чашкой кофе. Там царил полумрак, о чем-то булькала музыка, а к бару, как птицы, на жердочках этих неудобных, вполжопы, табуретов жались ялтинские девицы, лишенные по зиме клиентов (профсоюзные санатории обходились бесплатным самообслуживаньем за счет самих исцелявшихся и персонала)… В ту зиму, помню, один гордый эстонский драматург то ли заболел, то ли пренебрег халявным ялтинским месяцем безделья, и я упросил державную Светлану вызвать на его пустующее место моего приятеля, сильно пьющего красавца юмориста Андрея. Он прибыл в одно прекрасное утро и с автовокзала отправился для опохмелки прямым ходом в подвал «Ореанды». Я, спрятавшись от лекции Пименова, укромно постукивал в то утро на своей машинке на зимнем солнышке среди белых колонн балкона, когда со страшным криком и хохотом среди клумб под перилами появилась вдруг целая орава девиц, окружавшая блаженно-пьяного Андрюшу. Я, испуганно шикая, пропустил их в дом через балкон, достал им ключ от свободной комнаты, а позднее их, кажется, разобрала уже обогатившаяся воспоминаньями Пименова творческая группа закавказских драматургов — где они нынче, живы ли, чем живы (я имею в виду драматургов, а не девиц, среди которых, впрочем, была одна прехорошенькая)? Ялта, милая Ялта — «кто вас видал, тот не забудет никогда». Впрочем, это уже, кажется, про море в Гаграх — неужели они раскурочили Гагру, грузинские патриоты? Или абхазские патриоты? Храни нас, Боже, от патриотов, от их беспощадной, безлюбовной ненависти, от их «гуманизма с кулаками». И почему они так все покупаются на крик «Вы лучшие, Вы самые бедные», все эти нежно любимые мной народы-нацмены — и русские, и евреи, и грузины, и армяне, и балкарцы, и фульбе, и тутси? Да взгляните вы на себя в зеркало, разве мама любила такого?
Видно, гуманизм все же взял в моем организме верх над обидами, потому что я мирно уснул, с гроздью винограда в руке, — до первого мощного позыва к диурезу. «Дозарезу, дозарезу мне потребно диурезу», — бормотал я, водя ногами по грязному полу в поисках кроссовок…
Назавтра у меня еще оставалось полдня до отъезда в аэропорт. Я вышел из албанского притона, пересек одну шумную трамвайную улицу, потом вторую — по навесному мостику — и пошел в гору. Здесь были какие-то больницы, а также вполне уместные у входа в больницу похоронные магазины со странными, на длинной палке, опахалами (вероятно, их здесь втыкают в могилу для красоты, а может, они имеют и какое-нибудь другое похоронное предназначенье), и милые, словно бы сроду не видевшие туристов, неторопливые турки. Я кружил по узким улочкам, среди мечетей и погостов и вдруг увидел деревянные двух- и трехэтажные дома. Точно в таком я провел свое довоенное детство в Банном переулке, что между Первой Мещанской и Большой Переславской в Москве. Наши-то дома давно снесли, но и эти, последние в квартале, дышали уже на ладан и были подперты столбами, чтоб не падали на прохожих. Я присел на камень, чтобы перемотать отснятую пленку, и подумал вдруг, что в таких вот они и снимали себе комнаты или крошечные квартирки, те русские, что нашли тут какую ни то работу и остались в Константинополе, не потащились за море искать счастья в Германии, во Франции, в Аргентине или в Штатах («трудно плыть, а звезды всюду те же»). Вот, может, тут и писатель М. Агеев жил, он же Марк Леви, автор «Романа с кокаином», нашумевшего в узком эмигрантском кругу в середине тридцатых, а потом снова ставший популярным в восьмидесятые — девяностые, уже в переводах. Где-то он тут и похоронен, наверно на константинопольском кладбище, — на каком, интересно, языке надгробная надпись — на турецком, на русском? Чем он тут жил, как жил? О нем известно так мало, что один парижский профессор доказывает, что его сроду и не было, никакого Леви. Что это все Набоков-затейник написал — и роман, и рассказ, снова одурачив целый мир. Но только если про Леви известно и вправду мало, то про загадочного Набокова теперь уже больше, чем нужно, так что романа он этого не писал. А написав, не смолчал бы дольше недели… Дружила с ним, с этим Леви, сумасбродная и милая поэтесса Лида Червинская из «Парижской ноты» мэтра Адамовича, «незамеченного поколения», обживавшего по ночам Монпарнас. Видно, он тоже наведывался в Париж. Может, ездил к Лиде. Она, рассказывают, потеряла его паспорт, отданный ей на продление. Нашел кому доверить паспорт И что он делал потом со своей славой в узком русском кругу, беспаспортный этот Леви?.. А она ведь еще жива была, эта Лидия Давыдовна, когда я впервые приехал в Париж. Не успел повидать. Теперь уж там повидаемся… А Сириным-Набоковым он, конечно, восхищался, как все, — может, отсюда и совпадения в их прозе, скрупулезно собранные парижским профессором наших дней. Было у них, значит, время все читать тут, в Константинополе. И читать и писать по-русски, тут, на краю света. Да он, видно, забавный еще город был в те времена, космополит-Константинополь. С той поры все почти разбежались, кроме турок. Впрочем, и турки бегут, неплохо заселили Германию. А турецкая деревня тем временем освоила город. Стоя у перекрестка, вчера под вечер я вглядывался в толпы людей — по-европейски одетых женщин, мужчин при галстуках. Они не были похожи на слишком уж усердных мусульман, и все же… И все же город уплывал куда-то, все дальше от европейского берега.
Пора было прощаться с ним, уезжать. Укрепив на плече сумку со спальным мешком (не на их же простынях валяться в гостиницах), я покинул комнату-пенал, тысяча восьмисотый временный приют в этой временной жизни, прощай, прощай… Девица Эльвира-наташа попалась мне внизу, в вестибюле, — она отоспалась и была не такая деловая и пуганая, как вчера. Она даже улыбнулась мне и сказала:
— Пока-пока, счастливого вам странствования…
— Пока, — сказал я. — Не слишком утомляйте себя, милочка.
Она смотрела мне вслед с завистью. Может, ей здесь уже обрыдло.
Молодой бандит-албанец стоял у входа на мостовой.
— Уезжаешь, — сказал он. — А тут сиди…
Как ни странно, в голосе его тоже слышалась зависть.
— Ну что тебе, — сказал я вполне беспечно. — У тебя русские девушки. С ними нельзя быть несчастным.
Он вдруг помрачнел, взглянул на меня угрожающе:
— Они с Украины.
— Еще лучше! — вскричал я, перевесив сумку на другое плечо. — Гарные дивчины, очи, зирки…
Он не понял того, что я сказал, а главное, того, что я понял. Не знаю даже, чего он боялся — лишних полицейских поборов или разборок с конкурентами?
— Слушай, ты… — сказал он с угрозой.
— Да, зирки, зирки, ты ж мене пидманула… — сказал я вполне жизнерадостно: мы стояли посреди улицы, на нас таращились хозяин переговорного пункта и зеленщик, я был в безопасности, судьба снова выручала меня из беды, готовя к последней, окончательной передряге.
Я не дождался окончательного оформления его мучительно неповоротливой мысли и зашагал к трамваю.
«Терминал С» стамбульского аэропорта был полон ожидающих пассажиров. Об отправлении парижского самолета, видимо лишь случайно угодившего на этот терминал, еще не было объявлено. Зато объявлено было об опоздании самолетов на Петербург, Херсон, Нальчик, Симферополь, Челябинск, Киев, Москву и Алма-Ату… Ожидающие иностранцы, бывшие мои и друг друга земляки, сидели в обнимку со своими огромными тюками, замотанными в пластик. Иные убивали время, обматывая заветные тюки клейкой лентой, которая должна была уберечь товар то ли от воды, то ли от огня, то ли от любопытства сограждан. Я отыскал свободный стул рядом с каким-то кудрявым парнем лет двадцати трех и без труда вступил с ним в беседу. Он летел в Москву, и я гордо сообщил, что я вообще-то тоже москвич. Он взглянул на меня насмешливо — я был уже не такой москвич, как положено. Сам он летал в Стамбул из Москвы каждую неделю: какой-то челночный бизнес, импорт-экспорт. «Свое дело», — сказал он. Всего делов-то. Он похвастал, что летает и в другую заграницу, в Киев например. Но вообще ему уже надоело…
Я вспомнил, что впервые выбрался в эту капиталистическую заграницу (в тот же Стамбул) сорока шести лет от роду. Но он прилетал сюда по делу, так что он, в сущности, еще ничего не видел — ни в Москве, ни в Стамбуле. И ничего никогда не читал. Может, поэтому он и был такой прекрасно-кудрявый, жизнерадостный… В общем-то он мне понравился. У него не было этой сосредоточенной подозрительности и неизбывной торговой скуки в глазах. Мне даже захотелось расспросить его кое о чем, о секретах счастья, но тут объявили о начале регистрации на парижский рейс.