1
В сумерки, когда огромный город начинала окутывать дремота, тоска становилась непереносимой, и Лиза уходила на набережную, откуда была видна Петропавловская крепость. И хотя здесь ее разделяли с Кибальчичем заснеженная ширь реки и хмурые гранитные стены, Лизе думалось, что теперь она ближе к любимому, и это ее успокаивало.
Последнее время, пока Кибальчич был на свободе, она старалась меньше думать о нем, пыталась заглушить свои чувства и больше внимания оказывала Стрешневу. Под влиянием родителей она даже стала свыкаться с мыслью, что Стрешнев – ее судьба.
Но как только страшное известие о Кибальчиче дошло до ее сознания, в Лизе встрепенулись, воскресли, обострились прежние чувства. Она даже хотела объявить себя невестой Кибальчича и добиваться свидания с ним. Лишь случайно услышанные от отца слова: «сидят в одиночных, к ним никого на пушечный выстрел не подпускают…» – удержали ее от опасного шага.
«Почему, почему тогда я не нашла Николая, не попыталась объясниться? Может, он изменил бы свое решение. А если б мы были вместе, возможно, и не случилось бы этого страшного несчастья. Я бы спрятала его у себя. Мы бы уехали, скрылись…»
Лиза остановилась у гранитного парапета, замерла. Вдалеке, на фоне желтовато-тусклого неба, темной зубчатой полосой с острым копьем собора выгравировался мрачный силуэт Петропавловской крепости.
Сердце Лизы сжалось от боли и бессилья: «Николай и его храбрые друзья томятся тут в каменных норах. Это понятно – в крепость всегда заключали лучших людей России. Здесь пытали Радищева, здесь мучили декабристов… В этих мрачных казематах сидели Достоевский, Чернышевский, Писарев… Но почему сюда, за эти гранитные стены, привезли хоронить казненного революционерами царя?.. Разве ему тут место?.. Нет, нет, не то… Какое мне дело до царя? Впрочем, нет!.. Неужели казнь одного деспота ничему не научит другого? Неужели новый царь не испугается… не откажется от новых казней?..»
Вдалеке что-то грохнуло, послышались глухие удары, похожие на звуки катящихся бревен. Лиза вздрогнула, прислушалась. Опять повторились удары, но более частые, похожие на стук топора. Лиза вспомнила Иоанновский равелин и догадалась: «Строят виселицы… Значит, казнь неизбежна…»
Стало трудно дышать, что-то сдавило горло, холодом сковало тело. Лиза взглянула на крепость, но ничего не увидела из-за нахлынувших слез…
2
Во вторник вечером, когда присяжный поверенный Верховский осматривал перед зеркалом новый сюртук, собираясь в клуб, в передней раздался звонок, а затем знакомый рокочущий басок адвоката Герарда.
– А, Владимир Николаевич! – выходя из комнат, радостно воскликнул Верховский. – Очень, очень кстати. Надеюсь, вы не откажетесь немного встряхнуться, проехаться на Большую Морскую и сыграть на бильярде?
– Рад бы всей душой, Владимир Станиславович, да ведь я к вам посоветоваться по делу… Если полчасика уделите – с радостью провожу вас.
– Ради бога, Владимир Николаевич, я совсем не тороплюсь. Пожалуйста, раздевайтесь…
Верховский взял гостя под руку и провел в свой просторный кабинет. Они уселись на мягком кожаном диване, закурили сигары.
– Что же вас привело ко мне, Владимир Николаевич? – спросил Верховский, изучающе рассматривая озабоченное, усталое лицо гостя с покрасневшими, выпуклыми глазами. – Наверное, все беспокоитесь о своем подзащитном?
– Вы угадали, Владимир Станиславович, – глухо зарокотал Герард. – Да и как же не беспокоиться, ведь уж на Семеновском плацу строят эшафот.
– Страшно подумать, Владимир Николаевич, но вы сделали все, что могли. Ваша речь была самой смелой и самой лучшей из защитительных речей. Это отмечают все газеты. Ваша совесть чиста.
– Нет, не могу согласиться, дорогой коллега. Я ведь знал заранее, что никакие речи подсудимым помочь не могут, что все было предрешено. Правда, я, признаться, рассчитывал на общественное мнение…
– Это мнение всецело на вашей стороне и на стороне осужденных. Я получил депешу из Парижа. Брат сообщает, что вашу речь перепечатали многие газеты. Он дает понять, что Париж возмущен смертным приговором.
– А я получил телеграмму и письмо из Берлина. Письмо, правда, старое, но оно проливает свет…
– Любопытно. Что же в Берлине? – откинувшись на подушку, спросил Верховский.
– А вот что. Телеграмму об открытии мины на Малой Садовой в Берлине получили с искажениями. Будто бы она была обнаружена на пути из Аничкова дворца. Там поняли так, что готовилось покушение на нового императора.
– Забавно… И что же?
– В Берлине смертельно перепугались. Наследник германского престола принц Карл, граф Мольтке и барон Мантейфель отложили свою поездку в Петербург. На берлинской бирже началась паника. Курс русских ценных бумаг стал падать катастрофически.
– Неужели?
– Вот именно! Ротшильдская группа пыталась предотвратить падение курса русских бумаг, а потом и сама бросилась продавать наши кредитные билеты.
– Это же предательство! – закричал Верховский.
– Это деньги! – повысил голос Герард.
– И этим сказано все!.. Царской казне пришлось выбросить на рынок семьсот пятьдесят тысяч полуимпериалов – весь золотой запас таможенного фонда, чтоб заткпуть брешь. А это около шести миллионов рублей.
– Что же теперь? Как?
– Говорят, паника охватила все биржи Европы.
– Скверно. Очень скверно! – Верховский потушил сигару. – Новое царствование начинается прескверно.
– Царю следовало бы считаться с общественным мнением мира.
– А он, к сожалению, считается лишь с этим мракобесом Победоносцевым.
– Да, я слышал, что император попал под его влияние, – кивнул Герард. – Помимо смены градоначальника упразднены и уволены министры Маков, Сабуров, князь Ливен… И сам Лорис, говорят, ходит под страхом увольнения.
– Потому-то Лорис и свирепствует. Он хочет расправой с террористами спасти себя.
– Безусловно, но общество противится. Вы слышали о речи профессора Соловьева?
– Мельком… Вы знаете подробности?
– Как же не знать! Это событие! Философ и поэт Владимир Соловьев, сын знаменитого историка, произнес блестящую речь в зале Кредитного общества. Он сказал, что если царь действительно чувствует свою связь с народом, если он христианин, то должен простить осужденных. Иначе народ от него отвернется.
– Неужели так и сказал?
– Да, почти так. Очень смело! Все горячо аплодировали, но, говорят, власти лишают его кафедры.
– Это у нас не долго, – усмехнулся Верховский.
– Мне, видимо, тоже скоро запретят выступать по политическим делам. Я ведь задумал собрать подписи ученых под петицией в защиту Кибальчича. Собираюсь ехать к Менделееву.
– Вот как! – удивился Верховский. – Это, конечно, благородно, Владимир Николаевич, но совершенно бессмысленно.
– Отчего же? Ведь я хочу хлопотать, чтоб ему сохранили жизнь и дали возможность работать в крепости, изобретать. Ведь он может сделать великие открытия.
– Если б Кибальчич покушался не на царя – могли бы простить, а тут престиж! Божий помазанник… И есть закон о священной особе… вы знаете… Я решительно не советую. Ему не поможете, а себе испортите и карьеру и всю жизнь. Вы и так, видимо, уже взяты на заметку. Да и ученых подвести можете.
– Ах, как больно это слышать! – вздохнул Герард.
– Что поделаешь, дорогой друг, мы живем в жестокое время.
– Если говорить с точки зрения международных законов, – подумав, заговорил Герард, – то следует помиловать всех! Ну давайте посмотрим как юристы. Рысаков, хотя и бросил бомбу, но даже не ранил царя. К тому же ему нет двадцати, а несовершеннолетних казнить нельзя.
– Это верно! – согласился Верховский. – Гельфман, Михайлов, и Кибальчич, и Желябов вообще не участвовали в покушении и не могут считаться убийцами. Перовская лишь расставляла людей, но не бросала бомбу. К тому же она женщина и дворянка – ее казнить можно лишь по указанию царя. Виновен и подлежит казни лишь тот неопознанный террорист, что убил царя. Но он погиб и, следовательно, уже наказан…
– Законы – законами, а царь – царем! – глубоко вздохнул Верховский. – Если не хотите погубить себя, послушайтесь моего совета. Я говорю вам это, как ДРУГ.
3
Сразу после суда приговоренных к смерти перевезли в дом предварительного заключения и заперли в камерах смертников. Воем им был предоставлен суточный срок для подачи просьб о помиловании на высочайшее имя. Желябов и Перовская отвергли это предложение, а Рысаков и Михайлов написали «просьбы». Геся Гельфман просила отсрочить ее казнь ввиду беременности. Кибальчич решительно отказался просить о помиловании, сказал, что у него есть другая просьба, и попросил бумаги и чернил. «Надо поучтивей, – подумал он, – иначе не будут читать». И перо четко вывело: «Его сиятельству господину министру внутренних дел. По распоряжению Вашего сиятельства, мой проект воздухоплавательного аппарата передан на рассмотрение технического комитета. (Так мне сказали.) Не можете ли, Ваше сиятельство, сделать распоряжение о дозволении иметь мне свидание с кем-либо из членов комитета по поводу этого проекта не позже завтрашнего утра или, по крайней мере, получить письменный ответ экспертизы, рассматривавшей мой проект, тоже не позже завтрашнего дня…»
Просьба Гельфман после проведения обследования была уважена, а Рысаков, Михайлов и Кибальчич не получили никакого ответа…
По Петербургу поползли зловещие слухи, что перед казнью Желябова и других осужденных будут пытать, чтоб вырвать у них признания о террористах, которые остались на свободе. Говорили, что будто бы в ночь на 1 апреля на Шпалерную к дому предварительного заключения из тюремного замка подъехали три черные повозки. Из них вышли люди с ящиками, в которых были спрятаны орудия пыток. Будто бы вся коридорная охрана у камер смертников была снята и оттуда всю ночь доносились приглушенные стоны.
Никаких официальных опровержений этих слухов в газетах не появлялось…
Подробности убийства Александра II и слухи о предстоящей казни народовольцев продолжали волновать мир. В Швейцарии русский революционер князь Кропоткин, в Париже Виктор Гюго и Тургенев возвысили свои голоса в защиту осужденных на казнь.
Еще задолго до суда в Ясной Поляне заволновался Лев Толстой. Три раза он перебеливал письмо Александру III, убеждая его последовать учению Христа и простить цареубийц. Зная, что молодой самодержец попал под влияние обер-прокурора синода, Толстой через тульского губернатора Страхова обратился к нему с просьбой передать письмо в собственные руки государя. Но Победоносцев телеграммой ответил, что отказывается исполнить просьбу Толстого.
Узнав об этом, Толстой целую ночь провел без сна и утром решил послать письмо через Страхова профессору Бестужеву-Рюмину, прося его передать письмо великому князю Сергею Александровичу и умолять того о передаче письма государю. В тот же день, несмотря на распутицу, письмо было отвезено Страхову в Тулу. В сопроводительной записке Толстой писал:
«Победоносцев ужасен. Дай бог, чтобы он не отвечал мне, чтобы мне не было искушения выразить ему мой ужас и отвращение перед ним. Не могу писать о постороннем (то есть творить), пока не решено то страшное дело, которое висит над нами всеми…»
Получив письмо Толстого, Страхов немедля переслал его в Петербург. Но Победоносцев был хитрой и проницательной бестией. Еще до того как письмо Толстого было получено в Петербурге, он отправил в Гатчину с надежным курьером свое письмо. На конверте славянской вязью было напечатано: «Обер-прокурор святейшего правительствующего синода». Письма с этим штампом немедленно передавались царю…
Александр III в этот день был не в духе. Погода испортилась; и даже в сад, окруженный войсками, выйти было нельзя. Из Петербурга не было новых вестей о поимке террористов. Из-за границы шли бесконечные протесты против казни. Все тревожило. Все беспокоило. Да еще, как назло, болели зубы.
Царь достал из потайного шкафа коньяк, хватил две рюмки и только после этого распечатал письмо Победоносцева:
«Государь!
Сегодня пущена в ход мысль, которая приводит меня в ужас. Люди так развратились в мыслях, что иные считают возможным избавление осужденных преступников от смертной казни. Уже распространяется между русскими людьми страх, что могут представить Вашему величеству извращенные мысли и убедить Вас к помилованию преступников. Может ли это случиться? Нет, нет, и тысячу раз – нет! Этого быть не может, чтобы Вы перед лицом всего народа русского в такую минуту простили убийц отца Вашего, русского государя, за кровь которого вся земля требует мщения и громко ропщет, что оно замедляется.
Если бы это могло случиться, верьте мне, государь, ото будет принято за грех великий и поколеблет сердца всех Ваших подданных… В эту минуту все жаждут возмездия. Тот из этих злодеев, кто избежит смерти, будет тотчас же строить новые ковы. Ради бога, Ваше величество, да не проникнет в сердце Вам голос лести и мечтательности…»
Царь, не дочитав письма, вскочил, пробежался по кабинету и, снова сев за стол, начертил на письме Победоносцева:
«Будьте спокойны, с подобными предложениями ко мне не посмеет прийти никто, и что все шестеро будут повешены, за это я ручаюсь».
4
Конспиративная квартира у Вознесенского моста, где жили Исаев и Вера Фигнер, была известна лишь членам Исполнительного комитета, куда они собирались для совещаний. Из агентов комитета о ней знали только Кибальчич, Грачевский да Ивановская. Это вселяло уверенность, что предатели, опознающие на улицах революционеров, не могут указать ее. Члены Исполнительного комитета чувствовали себя здесь относительно безопасно. Поэтому сюда было свезено почти все имущество партии из квартиры Перовской и Желябова, из динамитной мастерской, оставленной после 1 марта, и паспортные документы, штампы и печати от Фроленко, который был арестован 17 марта на квартире Кибальчича, попав там в засаду.
Тайная квартира у Вознесенского моста была теперь штабом Исполнительного комитета. Однако обескровленный последними арестами Исполнительный комитет был не в состоянии продолжать активную террористическую борьбу, тем более что по улицам города разъезжали и ходили предатели, знавшие в глаза многих из уцелевших революционеров. Было решено центр «Народной воли» перевести в Москву.
Но Петербург бурлил… Убийство Александра II и судебный процесс над «первомартовцами» вызвали стихийную вспышку революционного порыва среди молодежи, и комитету предлагали свои услуги сотни горячих голов. Это заставляло не торопиться с отъездом: подбирать, накапливать свежие силы. Первого апреля пропал Исаев. Его ждали к обеду, но он не вернулся и к ужину…
Вера Фигнер дожидалась прихода Корбы, чтоб через нее известить товарищей о новой беде. Неожиданно пришел Грачевский. Он был взволнован и растерян:
– Вера Николаевна, полиция схватила кого-то из наших. В градоначальстве его поставили на стол и вызывают дворников со всего Петербурга, хотят установить личность.
– Как вы узнали?
– Говорил с нашим дворником, он уже побывал там. Рассказывает, что арестованный худенький, молодой с пышной шевелюрой. Я прибежал узнать, где Гриша Исаев?
– Это он! Это его схватили, – побледнев, сказала Фигнер. – Только он может вынести такое издевательство и не назвать себя, чтоб не выдать квартиры.
– Ах, боже мой, какая беда. Но ведь надо же что-то делать. Ваших дворников могут вызвать каждую минуту.
– Ночью едва ли их вызовут, но с утра нужно освобождать квартиру и уходить.
– Я предлагаю уехать немедленно и готов сделать все, что нужно.
– Нет, Михаил Федорович, выезд в ночное время вызовет подозрения, нас могут схватить… Лучше дайте знать Суханову, пусть он с утра примет меры.
Грачевский согласился и, пожелав благополучия, ушел…
На другой день Суханов с двумя морскими офицерами увез чемоданы с имуществом «Народной воли», и вечером Ивановская с Людочкой забрали коробки с важными бумагами. Квартира была очищена раньше, чем в нее вломились жандармы.
5
Ночь перед казнью. Черпая, морозная, глухая. Тюрьма как вымерла: ни звука, ни шороха. Стража застыла у железных дверей. Тюремщикам тоже страшно: ведь утром – казнь!..
Камеры смертников отделены одна от другой, чтоб приговоренные не могли перестукиваться. Вместо волчков – квадратные окошки – можно просунуть руку. Это для того, чтоб лучше видеть и слышать, что делают смертники.
Все они ведут себя по-разному.
Рысаков мечется, почти бегом снует из угла в угол. Его мучит вопрос: почему нет ответа на просьбу о помиловании. «Ведь обещали… Сам Лорис-Меликов дал честное благородное слово. Неужели обманут?.. Ведь дал слово дворянина, что всех простят… А я, я поверил… Эх, если б знал… если бы…»
Рысаков ударил себя по щеке и бросился на кровать…
Минут через пять дверь открылась – вошел бородатый священник с крестом. Рысаков услышал, поднялся, стал истово креститься… Потом долго жаловался священнику, исповедовался и «приобщился святых тайн…»
Михайлов был очень подавлен и обрадовался священнику, но в разговоре с ним был сдержан. А после, несколько успокоенный, сел писать письмо родным…
Желябов и Перовская решительно отказались припять священника. Каждый из них был поглощен мыслями.
Желябов казался спокойным. Его не оставляла мысль, что народовольцы должны отбить их по пути на Семеновский плац. «Кинут две-три бомбы – и все разбегутся. А если еще устроят стрельбу, мы сразу смешаемся с толпой и будем спасены…»
Желябов ждал освобождения еще во время суда. Он верил в Суханова и в созданную им военную группу. И хотя Перовская на суде успела Желябову шепнуть, что партия уже не способна к активной борьбе, – Желябов верил, что Исполнительный комитет оправится от потрясения и, выждав момент, проявит решимость…
Перовская уже ни во что не верила и мысленно готовила себя к смерти. После вынесения приговора ей разрешили написать матери, и все эти дни она ждала свидания. Более всего ей было жаль мать, которой она принесла столько страдания и муки. «Бедная, бедная мама! Прости меня, прости и прощай навсегда».
Эту фразу она повторила несколько раз, потом подошла к столу и с нее начала прощальное письмо.
Написав и отдав надзирателю письмо, Софья стала думать о Желябове. «Милый, наконец-то мы вместе. О, каким героем ты был на суде! Я смотрела на публику и видела восхищение на лицах наших врагов… Завтра мы увидимся снова и простимся навсегда. Мне не страшно, а даже радостно и гордо умереть вместе с тобой. Умереть за дело, которое переживет нас и победит!»
Перовская походила по камере часов до 11 и спокойно легла спать.
Кибальчич, приняв священника, долго дискутировал с ним о боге, о потусторонней жизни, о звездных мирах, но от исповеди и причастия отказался.
Оставшись в камере один, он долго ходил из угла в угол, обдумывая пережитое, а потом сел за письмо брату.
Ему вспомнились стихи, присланные Квятковским из крепости перед казнью и тоже обращенные к брату:
Милый брат, я умираю,
Но спокоен я душою;
И тебя благословляю:
Шествуй тою же стезею.
«Брат Квятковского был в то время на каторге, а мой теперь в Петербурге. Сказали, что он приехал, но свидания не добился… Какая жестокость… даже Софье Перовской не разрешили проститься с матерью…»
Написав письмо брату, Кибальчич опять стал ходить и думать. Более всего волновал его проект.
«Вдруг ученые уже написали свое заключение, и оно – положительно. Может быть, они послали письмо царю и просят меня простить, чтоб осуществить постройку аппарата? Может быть, уже выступили газеты и царь принужден… Что, если завтра войдут и объявят: вам вышло помилование!..»
Кибальчич вздрогнул от этой мысли.
«Что за нелепость приходит в голову? Да и мог ли бы я, когда везут на казнь товарищей, воспользоваться этой жалкой амнистией? Нет, лучше умереть с поднятой головой, чем жить со склоненной»…
Кибальчич опять стал ходить по камере.
«Пусть смерть, лишь бы не погибло наше общее дело и мой проект… Ведь могут перехватить мысль… И где-нибудь за границей предложат то же самое. Предложат и осуществят… Люди станут вздыматься в облака, перелетать из города в город и, может, из одной страны в другую… Все может быть, но меня уже не будет…»
Кибальчич подошел к окну, взглянул на звезды, задумался. И опять ему вспомнились стихи, которые слышал на новогодней вечеринке:
В бездонном пространстве Вселенной,
Где блещет звезда за звездой,
Несутся стезей неизменной
Планеты во мгле мировой.
Им прочно сомкнула орбиты
Работа таинственных сил,
И газовой дымкой обвиты
Поверхности дивных светил.
Им властно дала бесконечность
Веление жизни: живи!
И жизнь переносится в вечность
Великою силой любви.
«Да, жизнь переносится в вечность!.. Может, и моя жизнь перешла бы в вечность, и потомки наши, усовершенствовав мой аппарат, взлетели бы в звездные миры… Где же, где мой проект?..» Кибальчич отошел от окна и опять стал ходить, думая о проекте, и только о нем…
А с проектом случилось вот что: 23 марта тюремное начальство препроводило проект Кибальчича в департамент полиции. Оттуда он попал в министерство внутренних дел.
26 марта утром, за полтора часа до начала суда над «первомартовцами», докладчик по особо важным делам зачитал проект Кибальчича самому Лорис-Меликову.
– Что? На рассмотрение ученых? Да ведь газеты же поднимут невообразимый шум и будут требовать смягчения участи?
– Безусловно-с.
– Нельзя! Невозможно, – хмуро сказал Лорис и, взяв бумагу, написал резолюцию:
«Давать это на рассмотрение ученых сейчас едва ли будет своевременно и может вызвать только неуместные толки…»
Докладчик забрал бумаги и, поклонившись, вышел… Через неделю проект Кибальчича вместе с его просьбой о свидании с экспертами, на которой та же рука начертала: «Приобщить к делу о «1 марта», – был отправлен в сенат…
6
Ночью был мороз, и дул пронзительный ветер. Утром, хотя и проглянуло солнце, воздух был промозглый и ветер не утихал. Люди бежали съежившись, подняв воротники. На перекрестках останавливались, толпились у афиши, через головы друг друга пытались прочесть правительственное сообщение:
«Сегодня 3 апреля, в 9 часов будут подвергнуты смертной казни через повешение государственные преступники: дворянка Софья Перовская, сын священника Николай Кибальчич, мещанин Николай Рысаков, крестьяне Андрей Желябов и Тимофей Михайлов.
Что касается преступницы мещанки Гельфман, то казнь ее, ввиду ее беременности, по закону отлагается до ее выздоровления.
Казнь состоится на Семеновском плацу».
Сергей Стрешнев, еще накануне узнавший, что казнь состоится рано утром, обещал Лизе зайти за ней, как будет вывешено извещение.
Ночью он почти не спал, думая о своем друге и о той страшной участи, которая его ждет. Утром он встал чуть свет и, поддев под шинель шерстяную фуфайку и замотав шею башлыком, вышел на улицу.
Едва поворотил за угол, чтоб спрятаться от ветра, как навстречу, широко улыбаясь и протянув руку, шагнул молодой рыжеусый детина:
– Здравствуй, друг! Ты, стало быть, цел… Очень рад! Куда же?
Стрешнев сразу узнал Игната, с которым был знаком через Желябова, когда вел наблюдения за выездами царя.
– Здравствуйте! Я вышел узнать… не известно ли что?
– На Семеновском плацу в девять часов, – с горестным вздохом сказал Игнат. – Да, вот что, – он оглянулся и достал из кармана фотографию, – возьми на память. Это Гриневицкий, что казнил царя.
Стрешнев взглянул:
– А! Я же знаю его… Я же его однажды спас от полиции. Увез на извозчике.
– Неужели?.. Ну, прощай! Я ведь бегу по делу.
– А нет ли у вас снимка с Кибальчича… ведь это друг детства… вместе в гимназии.
– Ну, ежели так, придется отдать, всего две осталось, – полез Игнат в карман, – вот, возьми!
– Спасибо! Этого я не забуду. Спасибо!
Они пожали друг другу руки и разошлись…
Лиза ждала Стрешнева с 6 часов утра, и, как только он появился под окнами, она оделась и незаметно вышла. Было еще рано, и Стрешнев предложил зайти в кофейную подкрепиться и согреться горячим чаем. Лиза согласилась…
Когда спускались по лестнице, Стрешнев вдруг вспомнил про фотографии и, достав их, подал Лизе:
– Спрячь, Лизок, у себя в муфте, но помни – очень опасно.
Лиза взглянула.
– О, Николай!.. Очень, очень похож… Спасибо, Сережа. А это кто? Молодой, красивый… Такое энергичное лицо.
– Это Гриневицкий, что убил царя и погиб сам.
– Да? Ведь его так и не узнали?
– Нет… Между прочим, я его спас тогда, зимой…
– Правда? – удивилась Лиза.
Послышались шаги. Лиза быстро спрятала фотографии, и они пошли…
– Лиза, может быть, отнести фотографии домой?
– Нет, они в подкладке, под мехом… Ничего…
На Литейном уже было полно народу, который сдерживали солдаты и городовые. Сергей заглянул под арку ворот и, увидев валяющийся у стены ящик, принес его и, перевернув, вдавил в снег у фонаря.
– Вот, забирайся, Лиза. Тут будет хорошо.
– Нет, я, наверное, не смогу. Мне страшно.
– Здесь их только повезут… Мы простимся с Николаем и уйдем, – шепнул Стрешнев и помог Лизе взобраться на ящик.
Еще задолго до того, как все улицы, по которым должны везти осужденных, были заполнены народом, в доме предварительного заключения начались приготовления к казни.
Осужденных разбудили в 6 утра и каждому принесли в камеру казенное одеяние: грубошерстные штаны и куртки, пахнувшие кислятиной полушубки, а на ноги – грубые тюремные коты.
Для Перовской сделали исключение – подали тиковое платье.
Потом осужденных по одному выводили в «надзирательскую», облачали поверх полушубков в черные арестантские шипели, а на головы надевали черные суконные бескозырки.
На дворе осужденных ждали «позорные колесницы» – широкие платформы с возвышениями на длинных ломовых дрогах, на оси которых были надеты высокие артиллерийские колеса.
Возвышения с уступами венчали грубые скамьи с прочными спинками. «Позорные колесницы» были окрашены в черный цвет и даже на распоряжавшегося возле них палача производили гнетущее впечатление.
Когда все было готово, палач Фролов, угрюмый бородач с запавшими глазами, в синем кафтане нараспашку и в красной рубахе, и его помощник, заросший по самые глаза рыжей шерстью, прозванный за свирепость «Малютой», замахали руками стоявшему на крыльце начальству.
По знаку смотрителя вывели Желябова и Рысакова. Палачи помогли им взобраться на возвышение, посадили рядом, спинами к лошадям, и крепко привязали веревками, а на грудь повесили доски с надписью: «Цареубийца».
На возвышении второй колесницы усадили Кибальчича, Перовскую и Михайлова.
– Смирно!
– Смирно! – раздалась команда за железными воротами тюрьмы, где стояли пешие и конные войска и толпилось множество народу. Послышался многоголосый гул, топот ног и звон копыт. Однако скоро все смолкло. Тяжелые створы ворот со скрежетом распахнулись, и черные колесницы, громыхая и вздрагивая, выехали на улицу. Толпа оторопела.
Маленькая старушка с узелком, в черном кружевном шарфе, выскочив из толпы, бросилась навстречу.
– Куда! Куда лезешь? – закричали приставы, схватив старушку, оттащили ее в сторону.
Колесницы поворотили налево; и Перовская, увидев, как схватили старушку, вытянулась, закричала:
– Мама! Мамочка!
Но в этот миг дробно ударили барабаны и заглушили ее слабый голос. Колесницы окружил конный конвой, и мрачная процессия с гулким грохотом двинулась к Литейному проспекту…
Лиза и Сергей стояли на Литейном ближе к Кирочной улице и смотрели в сторону Шпалерной. Они сразу же услыхали треск барабанов и крики: «Везут! Везут!»
Со Шпалерной на сытых лошадях выскочили конные жандармы и, плетками разгоняя зевак, поскакали по Литейному. За ними промчались черные арестантские кареты с городовыми на козлах. В первой сидели палач Фролка и его помощник «Малюта». Во второй, запертой на замок и с жандармами на задке, ехали пятеро осужденных к смертной казни бандитов, которые должны были помогать палачу, за что им обещали помилование.
Вот из-за поворота показался эскадрон конницы и до роты пеших солдат с ружьями наизготовку, а еще дальше, в окружении конных казаков, – черные колесницы. Издали было трудно различить, узнать приговоренных смерти: Лиза и Сергей видели лишь их спины, колыхавшиеся высоко над крупами лошадей.
Но когда колесницы приблизились, оба узнали Желябова. Он сидел спокойно и с чувством внутренней правоты смотрел на толпу. Рядом с ним, опустив голову, зябко трясся Рысаков.
Вот приблизилась вторая колесница. На скамье сидели Кибальчич, Перовская и грузный, большой Михайлов. Он что-то кричал, но из-за барабанного боя шагавшего сзади взвода барабанщиков ничего не было слышно.
Когда вторая колесница несколько продвинулась и стало видно лица казнимых, Стрешнев вдруг откинул башлык, сорвал фуражку и, взмахнув ею, надсадно крикнул:
– Коля! Коля! Прощай, милый друг!
Кибальчич услышал, повернул голову и, узнав Стрешнева, кивнул. В то же мгновение глаза его встретились с глазами Лизы, и до ее сознания дошли мысли Кибальчича: «Прощай, Лиза! Прощай, любимая!» Лиза ахнула и покачнулась. Чьи-то сильные руки поддержали ее.
– Хватай, чего смотрите! – закричал какой-то человек с поднятым воротником, и двое городовых набросились на Стрешнева, скрутили, поволокли…
– Ой, что же со мной? – простонала Лиза, испуганными глазами ища Сергея.
– Ничего, барышня, ничего… Вам стало дурно, но это пройдет, – ответил высокий господин в генеральской шинели с бобровым воротником, поддерживая Лизу.
– Где тут девчонка, которая была с ним? – закричал, расталкивая толпу, городовой. – А, да ты вот где, голубушка! – И он потянулся к Лизе.
– Что такое? – грозно крикнул генерал. – Как ты смеешь, каналья? Пошел вон!
– Слушаюсь, ваше ди-тельство! – крикнул городовой и скрылся в толпе…
Черные колесницы уже поворотили на Кирочную, и народ побежал вдогонку. Грохот стал глуше.
– Позвольте вас проводить, мадемуазель, и оградить от этих негодяев. – Генерал приложил руку к фуражке.
– Благодарю вас… Я тут рядом! – Лиза продолжала искать глазами Стрешнева.
Генерал подал ей руку, и они пошли.
Когда свернули в переулок, генерал тихонько сказал:
– Вашего молодого человека схватила полиция. Извините, мне было неловко вступиться.
– Благодарю вас, что спасли меня.
– Я рад был это сделать. Честь имею! – генерал козырнул и, повернувшись, снова пошел на Литейный.
А Лиза, вспомнив, что у нее в муфте фотографии Гриневицкого и Кибальчича, опрометью бросилась домой.
Казнь происходила на Семеновском плацу. Шпалеры войск серым прямоугольником окружили черный эшафот с большой виселицей. Вблизи эшафота, на помосте – пестрая толпа начальства и жадных до зрелищ высокопоставленных сановников. Рядом – два взвода барабанщиков, попы и палачи. За шпалерами войск – неоглядная молчащая толпа.
Верховский и Герард подъехали на извозчике со стороны Царскосельского вокзала и, встав на сиденье санок, увидели виселицу, а под ней со связанными руками осужденных. Сзади, на помосте – пять черных гробов.
– Владимир Станиславович, поедемте обратно, – взмолился Герард, – я не могу смотреть. Это же средневековье! Инквизиция!
– Подождите, кажется, оглашают приговор.
Вдруг затрещали, забили барабаны. Воспользовавшись этим, толпа у вокзала прорвала цепь солдат, хлынула черным потоком и тесно окружила сани. Выехать стало невозможно…
7
После казни Верховский отвез впавшего в уныние Герарда домой, а сам поехал в клуб, чтобы заглушить и рассеять гнетущее впечатление от казни. Он много курил, изрядно выпил и даже пытался играть в карты, но перед глазами неотступно стояла черная виселица, а под перекладиной – пятеро в серых саванах…
Он приехал домой и тотчас лег спать. К утреннему кофе Верховский вышел хмурый, подавленный.
– Вальдемар, тебе нездоровится? – участливо спросила Алиса Сергеевна.
– Не то чтобы нездоровится, однако не по себе…
Верховский налил рюмку коньяку, выпил и стал молча закусывать.
– Ты был на казни, Вальдемар? Должно быть, ужасно?
– Не спрашивай – мерзость! Мерзость и позор для всей России… А бедный Герард еле вынес… Дикое зрелище… Первым повесили его подзащитного Кибальчича. Герард тут же повалился в сани и больше уже ничего не видел…
– А как же держались осужденные?
– Прекрасно! Мужественно, отважно! Перед казнью все простились и поцеловались друг с другом и смело взошли на ступеньки. Только Перовская отвернулась от Рысакова… И тот, чувствуя себя виноватым, совсем пал духом…
– А говорят, что Михайлова вешали трижды?
– Да, это ужасно! Когда спрыгнули с подставки державшие его арестанты и палач выбил лесенку, Михайлов повис, но тут же рухнул на помост. Толпа загудела, заволновалась. «Свободу! Помиловать! Нет закона вешать вторично!» – раздались голоса.
– Ну и что же?
– Генерал закричал что-то палачу, тот помог подняться Михайлову, и его снова ввели на лесенку. Палач, скривившись, столкнул его с лесенки, и Михайлов снова рухнул…
– Боже мой, это же невиданно! – вздохнула Алиса Сергеевна.
– Третий раз Михайлова повесили уже на двух веревках… И главное – Перовская, Желябов и Рысаков все это видели.
– Ужасно! Омерзительно… А я, Вальдемар, не могла усидеть дома и пошла на Невский. Мы стояли около Надеждинской и видели, как их провозили. Они возвышались над толпой и, казалось, ехали не на позорных, а на победных колесницах. Это было одно мгновение, но я его запомнила на всю жизнь… И знаешь, Вальдемар, я полюбила этих людей…
В передней позвонили. Прислуга доложила, что пришла какая-то девушка и хочет видеть барина.
– Проводите ее в кабинет, – сказал Верховский, – я сейчас приду.
Через несколько минут девушка сидела в кабинете знаменитого адвоката – это была Лиза.
– Так вот вы говорите, – приподнимая густые брови, спрашивал Верховский, – что Сергея Андреича арестовали на улице, когда он что-то кричал осужденным?
– Да, он кричал и махал фуражкой.
– А что именно он кричал, вы слышали?
– Никто ничего не слышал, потому что били барабаны.
– Это очень и очень важно, – заключил Верховский, – именно это обстоятельство нам может помочь. Но точно ли вы знаете, что Сергей Андреич не был в связи с террористами?
– Да, да, это точно. Я же его невеста, и мы три года были неразлучны.
– Хорошо. Отлично! – сказал Верховский и взял сигару. – Вы разрешите?
– Да, да, пожалуйста.
Верховский закурил.
– Прошу вас дать мне срок. Теперь смутное время – надо немного выждать.
– А вдруг его засудят? – испуганно спросила Лиза.
– Нет, я похлопочу… Конечно, случай из ряда вон, но будем надеяться…
Алиса Сергеевна, молчавшая все время, вдруг встрепенулась.
– Прошу вас, любите Сергея Андреича, – горячо заговорила она, – это чудесный, благородный человек. В нашей семье все его очень полюбили. Он поступил отважно. Я надеюсь, все обойдется. Раз Владимир Станиславович взялся похлопотать – все будет хорошо.
8
Прошло около месяца. Мир еще продолжала волновать трагедия, разыгравшаяся в России. Русские эмигранты – революционеры Кропоткин, Плеханов, Степняк-Кравчинский и Вера Засулич – выступали с большими статьями. Имена Желябова, Перовской, Кибальчича не сходили со страниц газет.
Карл Маркс, осуждавший террористическую борьбу, с похвалой отозвался о русских героях.
А в России наступила реакция. Запершийся в Гатчине новый самодержец под влиянием Победоносцева впал в ярость и, прогнав Лорис-Меликова, объявил жестокий террор революционерам. «Народная воля» ушла в глухое подполье. В это жесточайшее время Стрешневу бы не миновать каторги, если б не заступничество Верховского. 3 мая ему объявили решение о ссылке в Калужскую губернию и разрешили свидание с родными.
Весь этот месяц Лиза провела в раздумьях и тревоге. Смелый поступок Стрешнева возвысил его в ее глазах.
«Я просто мало знала Сергея. Он скромен и тих, но он смел и даже отважен. Он не побоялся следить за выездами царя, он спас Гриневицкого и, наконец, это… это прощание с Кибальчичем… Теперь, когда нет Николая, который вечно будет жить в моем сердце, мне никто не может быть ближе Сергея».
С этими мыслями Лиза пришла на свидание к Стрешневу и объявила, что она готова разделить его судьбу и согласна ехать в Калужскую ссылку…
Когда Стрешнев в сопровождении жандармов трясся на казенной подводе по размытой половодьем дороге, направляясь из Калуги в Боровск, проект Кибальчича был вшит в дело «О государственном преступлении 1 марта 1881 года». Четыре толстые папки перенесли в подвал сената и сдали под расписку седому архивариусу в железных очках, в стеганой, запыленной шапочке и еще более запыленном халате.
– О-хо-хо! – вздохнул архивариус и, пронумеровав и записав поступившее дело, кряхтя, взгромоздил падки на полку в дальний угол сенатского архива.
Тотчас откуда-то сверху спустился черный большой паук. Он пробежался на тонких высоких ножках по коленкоровым корешкам, принюхиваясь к запаху клея, и некоторое время постоял, словно что-то соображая. Потом, видимо решив, что этим папкам суждено здесь стоять десятилетия, быстро забегал и стал окутывать их густыми нитями паутины.