1
Кибальчич, простившись с Лизой, перешел на другую сторону улицы и долго еще смотрел на окна третьего этажа. Ему думалось: Лиза должна почувствовать, что он еще здесь. Когда человек сильно любит, в нем рождается способность улавливать мысли любимого на расстоянии и сквозь стены угадывать его присутствие.
Кибальчич ждал. Сердце его билось взволнованно и сладко, а в теле была необыкновенная легкость. Казалось, оттолкнись он сильней от панели, и сразу прыгнет туда, на третий этаж… Ощущение счастья, блаженства переполняло его душу.
На улице ни шороха, ни звука. В лиловато-дымчатом сумраке громада дома тускло поблескивала стеклами окон.
На третьем этаже огня не зажигали. Кибальчич, прохаживаясь, ждал, поминутно поглядывая вверх. В глухой тишине слышал собственные шаги, свое сердце и порывистое дыхание. Вдруг его ухо уловило легкий деревянный стук. Кибальчич остановился. Именно то окно, на которое он больше всего взглядывал, тихо распахнулось, и в нем показалась Лиза. В белом пеньюаре, с распущенными волосами, она походила на Офелию.
Кибальчич чуть не крикнул от радости, но Лиза поднесла палец к губам и послала ему воздушный поцелуй. Кибальчич снял шляпу и, тоже ответив воздушным поцелуем, пытался жестами передать ей, что он ждал, верил… Но Лиза склонила голову на ладонь, дав понять, что пора спать.
Кибальчич пытался говорить одними губами, но она погрозила ему пальчиком, улыбнулась и, помахав рукой, закрыла окно…
Кибальчич пошел к дому и оказался на Литейном. В распахнутом сюртуке, со шляпой в руке он шагал, ничего и никого не видя.
Сидевшие у ворот дворники, городовые на перекрестках и снующие по сонному городу переодетые жандармы не обращали на него внимания. Им, выслеживающим террористов, никакого дела не было до подгулявшего молодого повесы…
Придя на Подольскую и никого не встретив во дворе, Кибальчич неслышно вошел в подъезд и отыскал в щели лестницы спрятанную им отмычку. Прислушавшись к сонной тишине, он осторожно открыл дверь ключом и, всунув в замочную скважину отмычку, ловко отодвинул щеколду.
В квартире все спали крепким сном. Кибальчич на цыпочках прошел в кабинет, разделся и, постелив на диване, сразу же впал в забытье…
Утром, позавтракав вместе с Ивановской и Людочкой, он прошел в кабинет и часа три работал над обзорной статьей для «Слова», Потом ездил в редакцию журнала и разговаривал со многими людьми, которые его знали как журналиста Самойлова. После обеда в кухмистерской на Фонтанке приехал на Подъячевскую, где была динамитная мастерская, – помогал Исаеву и Якимовой в приготовлении черного динамита для распорядительной комиссии…
До позднего вечера Кибальчич был занят разными делами, но, что бы он ни делал, перед ним вспыхивал образ Лизы. «Что со мной? Неужели я и впрямь люблю? Неужели на меня обрушилось такое несчастье? – спрашивал себя Кибальчич. – Странно. Что же теперь делать?»
Он вспоминал, что произошло. «Я вел себя вчера как мальчишка. Разнежился, целовался… Нехорошо! Скверно. Очень скверно. Лиза – невеста друга детства, товарища и соратника по борьбе… Правда, Лиза сказала, что любит Сергея лишь как брата и не выйдет за него замуж. Но он? Он же без ума от Лизы! Сергей живет ею… Сергей и родители Лизы убеждены, что их привязанность и дружба завершатся браком…
Что бы подумал обо мне Сергей, если б я решился связать с Лизой свою судьбу? Как бы отнеслись к такому поступку товарищи по партии, родители Лизы?.. Наконец, как бы я смог смотреть в глаза Сергею, которого люблю с детства?
Да и сама Лиза… Могла бы она одобрить мой поступок, если б взглянула на него со стороны? Ведь потом, когда бы страсти улеглись, она, анализируя прошлое, могла возненавидеть меня… А я сам? Разве я мог наслаждаться счастьем, сделав несчастным друга?
Конечно, Лиза могла объясниться с Сергеем, сказать, что любит меня и в этом видит свое счастье. Тогда бы многое изменилось. Сергей – о, это благороднейший человек! – он бы сам прибежал ко мне и стал бы умолять, чтобы я женился на Лизе. Я знаю, каких бы страданий это стоило, но Сергей бы поступил так…
Предположим, я бы принял эту жертву… Но ради чего? Что я мог дать Лизе? Увы! Ничего, кроме горя и страданий!..
Конечно, счастье заманчиво: каждый человек мечтает об этом. Вряд ли бы кто из товарищей сказал плохо, если б я нашел себе верного друга, готового, как и я, пожертвовать собой для великого дела, для партии. Ведь никто не посмел осудить Желябова и Перовскую за их самоотверженную любовь. Напротив, все восхищаются ими! Но Желябова и Перовскую сдружила и породнила борьба за святое дело. Единство взглядов и цели! А между мной и Лизой – целая пропасть! Она восторженная девушка, которую увлекла романтика нашей борьбы. Она восхищается подвигами, мужеством, но не видит опасности, не видит той пропасти, по краю которой ходит каждый из нас. Она не представляет, на что должна обречь себя, связав свою судьбу с моей. Любовь затуманила ей глаза. И я должен предостеречь ее и удержать от опасного шага.
Это нелегко сделать. Я сам был вчера как помешанный. Жажда любви накапливалась во мне годами и вдруг прорвалась сразу. Но теперь, когда я немного пришел в себя, я должен сдержать чувства и отдать предпочтение разуму. Я должен спросить себя: имею ли я право на любовь в своем теперешнем положении, как агент Исполнительного комитета, наделенный особыми полномочиями? Не навредит ли она той важной миссии, которая на меня возложена? Ведь Михайлов запретил мне поддерживать даже самые малые знакомства… Положим, Лизе можно довериться. Но к чему может повести наша любовь? Много ли счастливых дней выпадет нам на долю?
Не сегодня-завтра меня могут схватить и повесить. Да, да, надо смотреть правде в глаза. Что же станется с бедной Лизой? В лучшем случае она останется одна, а может, с ребенком… без всяких средств и с клеймом жены преступника. Ведь могут и ее схватить, как соучастницу, заточить в крепость, подвергнуть пыткам и, заковав в кандалы, сослать на каторгу. Разве могу я свою возлюбленную обречь на такие муки? Но даже представив самый счастливый исход, то есть то, что я избегу смерти и крепости, что нас ждет в будущем? Борьба и лишения! Лишения и борьба! Предположим, Лиза согласилась бы на любые лишения, но как бы взглянули на наш союз ее родители? Как бы они посмотрели на жениха без положения, должности и диплома? Более того – без паспорта! Как бы они отнеслись к жениху, с которым и обвенчаться-то нельзя… О, это бы их убило. Они бы не дали своего согласия. Значит, Лизе из-за меня пришлось бы расстаться с родителями. Это очень жестоко!
Что же делать? Как же мне поступить?» Кибальчич встал, прошелся и опять сел к столу. Минут пять он сидел, потом взял бумаги. Руки его слегка дрожали. Но, обмакнув перо в чернила, он написал твердым почерком:
«Милая, славная, дорогая Лиза!
Я очень, очень люблю Вас. Эта любовь будет жить в моем сердце, покуда оно бьется. Но я призван для другого и не могу быть с Вами. Простите меня за эту горькую правду. Простите! Мне очень тяжело причинить Вам горе этим письмом, но своим согласием я бы совершил преступление и сделал бы Вас несчастной на всю жизнь.
Милая Лиза! Поймите меня и простите!.. Прошу, умоляю – не отсылайте от себя Сергея. Он чудесный человек и искренне любит Вас. Надеюсь, что бог пошлет Вам счастье. А обо мне постарайтесь забыть – так будет лучше.
Склоняюсь пред Вами, чудная, возвышенная девушка, и целую Ваши руки.
Преданный и благодарный Вам до конца дней
Кибальчич запечатал письмо в конверт, написал адрес и, сказав Ивановской, что идет прогуляться, вышел на улицу. Было сумеречно и тихо. Небо хмурилось. Он прошел в дальний конец улицы и опустил письмо в почтовый ящик…
2
Получив письмо от Кибальчича, Лиза долго плакала. Волшебный замок, построенный ее мечтами, рухнул, рассыпался в прах. Жизнь, казавшаяся ей такой красивой, манящей вдруг померкла, как меркнет, тускнеет лучезарный пейзаж, когда солнце закрывают тучи.
Ее солнце лишь улыбнулось ей, окрасив мир в радужные тона, и тут же ушло, закатилось, потухло. И все вдруг стало для нее тусклым, безрадостным, мрачным. Душой завладели тоска и одиночество. Лиза, закрывшись в своей комнате, уныло ходила из угла в угол, читала Надсона:
Чего мне ждать, к чему мне жить,
К чему бороться и трудиться:
Мне больше некого любить,
Мне больше некому молиться…
Особенно тоскливо бывало Лизе, когда город засыпал и потемневшие ночи пугали своей тишиной. Укладываясь спать, она не тушила лампу и брала в постель Мурку – пушистую, ласковую кошку. Вдвоем с кошкой ей не было так одиноко. Почти каждую ночь перед сном к Лизе заглядывала мать: кроткая, неторопливая, в белом накрахмаленном чепце. И сегодня, едва Лиза улеглась в постель и под мурлыканье кошки стала думать о случившемся, Екатерина Афанасьевна, неслышно войдя, присела на краешек стула у кровати, как к больной.
– Ну что, касатка моя, Лизонька, все тоскуешь, все плачешь? Уж мы с отцом извелись, на тебя глядючи… Уж открылась бы ты, родимая, поведала, что за беда приключилась… ведь все-таки я мать. Кто может быть ближе да родней? Кто, кроме меня, поймет тебя, пожалеет, поможет?
Лиза взяла руку матери, погладила, поцеловала:
– Спасибо, мамочка, спасибо. Ты хорошая, славная, родная. Я очень тебя люблю.
– Знаю, касатка моя, что любишь, только понять не могу, чего ты таишься. Ведь я для тебя жизни не пожалею. С кем же тебе и посоветоваться, как не с матерью. Ведь я не только мать, я же друг тебе, Лизонька. Друг до самой могилы.
Лиза глубоко вздохнула. «Маме бы можно сказать – она поймет, но боюсь, расскажет отцу. А тот, в горячке, может сделать непоправимое… Нет, коли я решилась стать верной подругой революционера, я должна учиться молчать. Я должна воспитывать в себе твердость духа. Может, придется столкнуться еще и не с такими испытаниями».
– Ну что ты, Лизонька? Что же ты молчишь?
– Ты все знаешь, мама… Да и очень хочу спать. Прямо глаза слипаются. – Лиза легла щекой на подушку и закрыла глаза.
– О-хо-хо! – вздохнула мать. – Видать, в деда пошла ты, Лизонька. Не будь плохим помянут, покойник каменный был человек… Только он один и был такой бессердечный в нашей семье.
Лиза ничего не ответила. Она спала. Мать постояла, прислушиваясь, перекрестила дочь и, убавив в лампе огонь, тихонько вышла…
3
В пятницу перед вечером, когда Кибальчич работал над статьей, получив строгую инструкцию никуда не выходить, пришел Михайлов.
Он осунулся, глаза светились лихорадочным блеском. Это испугало Кибальчича.
– Саша! Здравствуй, друг! Что-нибудь случилось?..
– К сожалению, да… – Михайлов присел. – У нас есть один верный человек, как и ты – агент Исполнительного комитета, который работает в Третьем отделении.
– Это Клеточников?
– Как? Ты знаешь?
– Да. Мне говорил Желябов.
– Тем лучше. Так вот, он два года охраняет партию от всяких бед. Я виделся с ним и он сообщил…
– Что же? – нетерпеливо прервал Кибальчич.
– Самое худшее – Гольденберг оказался предателем!.. В Одесской тюрьме к нему, под видом арестованного революционера, поместили шпиона Курицына, и Гольденберг разоткровенничался и рассказал про тебя. О вашей встрече в Елизаветграде и о твоей миссии.
– Какое легкомыслие, какая беспечность, – насупился Кибальчич.
– Если бы мы тогда не заменили тебе фамилию на Агаческулова, ты бы уже сидел в крепости.
– Он сообщил что-нибудь еще?
– В том-то и беда. Он размяк на следствии и выдал все, что знал. А знал он многое…
– Это ужасно и непоправимо! – вздохнул Кибальчич. – Но значит ли предательство Гольденберга, что мы должны сложить оружие?
– Нет, мой друг, напротив! Мы должны замаскироваться и выстоять! Выстоять и активизировать нашу борьбу. Партия должна не только уцелеть, но и собрать все силы в кулак. Необходимо железное упорство. Если в ближайшее время мы не покончим с тираном, он расправится с нами.
4
Оправившись от потрясения, члены Исполнительного комитета и его агенты опять стали выступать на студенческих сходках и в рабочих кружках, вести революционную пропаганду среди военных.
Только Кибальчич находился на особом положении. Ему категорически было запрещено выходить из дому…
Закрывшись в своем кабинете, он работал над статьями для «Слова», которые относила Людочка, писал для «Народной воли» и внимательно следил за научными и техническими заграничными изданиями, чтоб знать новейшие достижения в области вооружения и взрывчатых веществ. Он отвечал за арсенал «Народной воли» и заботился, чтоб он был оснащен самым грозным и безотказным оружием.
Как-то, устав от работы, Кибальчич прошелся по комнате и, подойдя к окну, стал смотреть во двор. Двор был грязный, и посредине его разлилась большая мутная лужа.
Из-за сарая высыпали ребятишки, таща доску. Доску спустили в лужу, и двое смельчаков прыгнули на нее, но она тотчас утонула.
– Кошку! Я кошку поймал! – закричал пронзительно самый маленький.
Ребятишки выбрались из лужи, взяли кошку и, бросив ее на доску, оттолкнули. Кошка, оказавшись на середине лужи, испуганно замяукала. Мальчишки начали кидать в нее комьями земли, пытаясь сбить в воду, но кошка не решалась прыгать. Ветром доску придуло к другому краю лужи. Кошка, сжавшись в комок, прыгнула на землю, оттолкнув доску задними лапами.
«Браво! Браво, кошка! – прошептал Кибальчич. – Браво! Браво! Как славно… Кошка прыгнула вперед, а плот от ее толчка пошел назад… Ведь так и в снаряде. От сгорания спрессованного пороха газы будут вырываться в одну сторону, а снаряд толкать в другую. Кошка наглядно подтвердила мои догадки о реактивной силе. Браво! Браво кошке!.. Я верю, реактивные силы можно заставить служить человеку. Да еще с какой выгодой! Если реактивный снаряд поместить в конце поезда, он может двигать весь состав вдвое быстрее. Почему же об этом до сих пор никто не задумывался?»
Кибальчич, прохаживаясь, продолжал думать:
«Да, применение реактивных сил могло бы вызвать настоящий переворот в технике. Ведь если снаряд установить на пароход, то пароход может развить невиданную скорость…»
Кибальчич наступил на что-то мягкое, упругое и еле устоял. «Что такое?» Он поднял серый небольшой мячик.
«Странно… Может, мальчишки играли в лапту и случайно попали в открытую форточку?»
Он стал мять в руках твердую упругую массу.
«Безусловно внутри воздух. Но какая крепость!.. А если каучуковые шары сделать диаметром в аршин, накачать их воздухом и насадить на оси – получатся колеса, на которых можно будет ездить по любым дорогам. Правда, можно… А если телегу на таких колесах снабдить реактивным снарядом, – она обгонит самого быстрого рысака…»
Кибальчич взмахнул руками и сделал глубокий вздох:
«Эх, на улицу бы теперь… в библиотеку. Так много мне нужно прочесть и узнать. Необходимо сделать подсчеты… Но, увы! Пока я должен сидеть дома и ждать… Что, кажется, звонят?» Кибальчич насторожился, прислушался. Дверь открыли. В передней послышался голос Михайлова; и тотчас он вошел, поздоровался, сел на диван:
– Ну, дружище, настало и нам время менять квартиру. Сегодня Клеточников сообщил, что в Третьем отделении получен донос вашего старшего дворника.
– Как, он сообщил, что здесь тайная типография?
– Ну, если б он знал о типографии, все были бы уже арестованы, – усмехнулся Михайлов. – Он донес лишь о том, что сосед, отставной генерал, жалуется на подозрительный шум по ночам. Будто бы капает вода…
– Да, да, дворник приходил к нам, спрашивал, не протекает ли умывальник. А это генерал слышит звук падающих в кассы свинцовых литер, когда разбираем набор.
– А, вот что, – удивился Михайлов. – Хорошо, что ему пригрезились капли… Ну, как бы там ни было, – сегодня вечером вы должны переехать. Я на этой же улице подыскал подходящие помещения. Придут друзья, и все оборудование перенесем на себе…
5
Двадцать пятого октября петербургский Военно-окружной суд под председательством генерала Лейха начал рассмотрение дела шестнадцати террористов, из которых двенадцать были народовольцы.
Царские власти, собрав участников разных покушений и других дел, старались придать процессу шестнадцати широкую гласность, чтобы запугать народ и убедить его в том, то народно-революционная партия полностью разгромлена.
Огромный зал судебного присутствия еще до начала заседания был заполнен до отказа.
Опрос подсудимых и оглашение обвинительного акта, который читал тучный секретарь, страдающий одышкой, затянулись на несколько часов.
Подсудимые обвинялись в убийстве харьковского губернатора князя Кропоткина, в четырех покушениях на царя, в вооруженной защите тайной типографии на Саперном, в подкопах под казначейство с целью изъятия средств на нужды народно-революционной партии, а персонально Пресняков – в вооруженном сопротивлении властям при аресте.
Когда оглашение обвинительного акта закончилось, утомленная публика вышла в просторные кулуары, чтоб размяться, отдохнуть и поговорить. Все собирались группками, окружая важных сенаторов, прокуроров и знаменитых адвокатов.
Пожалуй, больше всех народу толпилось вокруг рослого, представительного Верховского, который, играя черными подвижными бровями, говорил с важной уверенностью:
– Ну-с, что я могу предречь, господа? Дело весьма разветвленное, похожее на уравнение со многими неизвестными. Вряд ли этот процесс внесет полную ясность… да-с…
– Помилуйте, Владимир Станиславович, как же вы можете утверждать подобное, – еще издали забасил сенатор Пухов в парадном мундире и, раздвигая животом собравшихся, подошел к Верховскому, шевеля моржовыми усами. – Уж вы поверьте мне, старому бойцу, – на этот раз с нигилистами будет покончено! Сей процесс можно рассматривать как агонию социалистов и их партии.
– Будем надеяться, будем надеяться, дорогой Аристарх Аристархович, – с улыбкой приветствовал его Верховский, уклоняясь от спора. – А не заглянуть ли нам в буфет? После такого заседания не мешало бы и подкрепиться.
– Да, да, – зарокотал сенатор, – без подкрепления мы не выдержим… Извините, господа, извините.
Сенатор повернулся, чтоб идти в буфет, и вдруг замер, услышав приглушенный вздох столпившихся: на его спине была приклеена бумажка с четкими печатными буквами: «От Исполнительного комитета».
Верховский, сорвав бумажку, приблизился к сенатору:
– Простите, Аристарх Аристархович, какой-то негодяй прилепил вам на спину.
– Это еще что за шутки? – строго сказал сенатор и развернул бумажку. – Что? Прокламация? Здесь, в военном суде? Неслыханно! Эй, кто-нибудь, живо сюда! Пристава! – закричал он. – Прикажите закрыть двери и схватить мазуриков. Я этого так не оставлю…
6
Судебный процесс над террористами тянулся шесть дней. Приговор был вынесен только тридцатого к вечеру.
Суд приговорил Квятковского, Ширяева, Тихонова, Преснякова и Окладского к смертной казни через повешение, остальных к вечной каторге и каторге на пятнадцать – двадцать лет. Правда, суд вынес ходатайство о смягчении наказания женщинам и осужденным, не состоящим в партии «Народная воля». Теперь все зависело от помощника командующего войсками гвардии и Петербургского военного округа генерал-адъютанта Костанды, который должен был утверждать приговор.
Костанда приговор утвердил 1 ноября, несколько смягчив наказание женщинам и осужденным, которые не состояли в революционной партии. Это вселило некоторую надежду в сердца народовольцев. Может быть, царь наконец проявит человечность.
Третьего ноября стало известно, что Ширяеву, Тихонову и Окладскому смертную казнь заменили вечной каторгой, а на другой день Петербург потрясла другая весть – утром на бастионе левого полуконтгарда Иоанновского равелина Петропавловской крепости повешены Квятковский и Пресняков.
Этот день в среде народовольцев был объявлен днем траура…
В пятницу 6 ноября в тайной типографии на Подольской уже с утра началась работа – срочно набирался очередной номер «Народной воли».
Днем пришел Михайлов, молча, с теплотой и грустью пожал руку открывшему дверь Исаеву и, раздевшись, вместе с ним прошел в дальнюю комнату, где Ивановская и Людочка стояли у касс с верстаками.
Лицо Михайлова казалось мраморным. На левом рукаве была траурная повязка.
– Здравствуйте, друзья! Я рад, что вижу вас за работой. – Он достал из кармана вчетверо сложенную бумажку и протянул Ивановской:
– Вот это, Пашенька, нужно набрать крупно и поместить в траурной рамке на первой странице.
Ивановская взяла листок и, догадавшись о его содержании, спросила:
– Можно прочесть вслух?
– Да, разумеется.
Ивановская расстегнула глухой воротничок, чтоб легче было дышать, и негромко, но твердо начала:
«От Исполнительного комитета.
4 ноября в 8 часов 10 минут утра приняли мученический венец двое наших дорогих товарищей: Александр Александрович Квятковский и Андрей Корнеевич Пресняков. Они умерли, как умеют умирать русские люди за великую идею, умерли с сознанием живучести революционного дела, предрекая ему близкое торжество».
Слезы хлынули из глаз Ивановской, и она уже не могла разобрать текста.
– Спасибо, Пашенька, дочитаете потом, – заговорил Михайлов, но и у него горло сжимали спазмы. – Надо бы поместить портреты героев, но где взять… Впрочем, кажется, в фотографии Александрова на Невском снимают осужденных… Вот что, други мои, вы продолжайте работу, а я пойду разузнаю. Может, удастся найти людей, которые нам помогут… Мужайтесь, други! Мужайтесь!
Более двух недель Михайлов предпринимал попытки достать или похитить фотокарточки погибших друзей. Ему удалось уговорить двух человек, работавших в фотографии, отпечатать снимки и доставить их за вознаграждение, но в последний момент оба отказались.
Исполнительный комитет был против того, чтоб это рискованное дело поручить кому-нибудь из своих агентов. И Михайлов решил действовать сам.
Одевшись попроще, он явился в фотографию Александрова и, назвавшись родственником казненного Квятковского, спросил хозяина, нельзя ли приобрести фотографии казненных.
Хозяин, лысый толстяк, был тесно связан с Третьим отделением. Неожиданный вопрос смутил его.
– Не знаю… Не могу припомнить, сохранились ли у нас негативы… Сейчас проверю, посмотрю, – и он вышел в другую комнату. Служащий, сидящий за конторкой, мигнул Михайлову, провел большим пальцем по шее. Михайлов понял его жест, благодарно кивнул, но спокойно стал дожидаться.
Скоро хозяин вернулся.
– Вы можете прийти завтра в это время – фотографии будут готовы.
– Благодарю вас, – сказал Михайлов и, поклонившись, вышел.
Вечером он рассказал о посещении фотографии друзьям.
– Вторично идти нельзя, фотограф может донести.
– Да, пожалуй, – согласился Михайлов, и на этом разговор кончился.
Утром Михайлов проснулся с совершенно другим решением: «Надо идти. Если я не приду, фотограф действительно донесет и опишет мои приметы. А что скажут товарищи? Они же посчитают меня трусом».
Михайлов взглянул на часы и, одевшись в новое пальто и модный цилиндр, чтоб его нельзя было узнать, пошел в фотографию.
Войдя, он не увидел ничего подозрительного, назвал себя, получил фотографии и спокойно вышел.
Но, когда спускался по лестнице, на него бросились сразу четверо – свалили, связали и отвезли в Петропавловскую крепость.