нас измучил, а правая рука господина капитана распухла и покрылась синяками.
Рассказчик судорожно вздохнул. Закрыл глаза. Перекрестился. На лбу выступили капельки пота. Мягкосердечный отец Доминик мелко дрожал.
— Бедный верный, стойкий слуга Божий! Подвижник! — шептал монах. Он встал и снова взял аббата за руки. — Как же вы измучились и сколько вы страданий приняли из-за этого отщепенца!
Он крепко обнял взволнованного героя и минуту держал его в объятиях. Рассказ господина аббата, надо сознаться, взволновал отца Доминика до глубины души.
— У меня дрожат руки, — признался он, — ведь мы только люди. Но мужайтесь, мужайтесь! Глядя на вас, я повторяю только: Ессе homo!
Теперь они стояли посреди каюты, взявшись за руки и поддерживая друг друга взглядами, исполненными преданности и веры. Наконец, рассказчик собрался с силами.
— И вот, — дрожащим голосом заговорил он, — наступил последний день. Капитан сидел за столом, я жался к двери, четверо жандармов поддерживали под руки упрямца. Господин Балео стоял перед ним со страшной плетью в руках. «Поговорите еще с этим дерьмом, господин аббат», — приказал мне господин капитан. Но голова нечестивца свесилась на грудь, он был очень слаб. «Подними ему голову, Балео», — приказал господин капитан. Господин Балео зашел сзади и за волосы поднял безжизненную голову. Я начал говорить. Слышал ли меня наш мучитель? Не знаю. Наверное, но не все. Когда воцарилась тишина, он открыл глаза и прошептал лишь одно слово. «Что он бормочет?» — спросил господин капитан. «Угуру», — ответил сержант. Господин капитан схватил со стола бумагу, отобранную при обыске. Она играла роль улики. Это была прокламация к народу. Капитан скомкал ее и сунул арестованному в рот. «Так подавись же своей свободой!» — закричал он, потеряв, как видно, терпение. Тогда господин Балео поднял плеть. И… — аббат смолк. Губы его посерели. На носу повисла капля пота.
— Ну и что же?
— И… И…
— Ну?
— Не могу больше… — зарыдал вдруг господин аббат и закрыл лицо руками.
Из иллюминатора слышался ровный плеск волн. Мягко гудел вентилятор. Оба пастыря всхлипывали, потрясенные до глубины души.
— Помолимся же за него! — вдруг светлым и ясным голосом промолвил отец Доминик. — Бог всемилостив! О, как прекрасно сознание того, что даже самые тягчайшие человеческие грехи могут найти прощение!
И оба с готовностью опустились на мягкие коврики, один в полосатых трусиках, другой — в сиреневых, оба толстенькие и маленькие, так невероятно похожие друг на друга черный и белый служители Бога, исполненные веры и благочестивого восторга.
Ровно гудел вентилятор, и плескались волны, а два пастыря все читали и читали молитвы, смиренно сложив на груди пухлые ладошки и подняв увлажненные слезами глаза в потолок, на котором были нарисованы соблазнительные наяды, игравшие с тритонами. Два добрых пастыря молятся и молятся, закончат, взглянут друг на друга и продолжают снова возносить к престолу Всевышнего мольбы о прощении души новопреставленного раба Божия Мориса.
Только благодаря полной неосведомленности священнослужителей в морском деле они могли слышимое в каюте глухое непрерывное ворчание объяснить шумом работы вентилятора. На современном пассажирском судне чистый воздух подается по трубам от мощных воздуходувок. В каютах шум не различим, он сливается с ровным глухим гудением, производимым всеми механизмами гигантского лайнера, — это как бы совокупность звучания мощного механического оркестра. В роскошном салоне мадам Раванье этот подземный рокот не слышен, в каюте первого класса ван Эгмонт различал его лишь тогда, когда хотел, то есть когда начинал о нем думать, в туристическом классе он присутствует денно и нощно как необходимое доказательство реальности движения. Этажом ниже, в машинном отделении, этот шум превращается в мощный ритмичный гул, заглушающий человеческую речь. Столб раскаленного воздуха поднимается вверх, он более жаркий и душный, чем в дебрях Итурийского леса, а у машин одетые по форме трудятся люди, зорко следящие за сложными механизмами. Это — белые рабы, находящиеся под беспощадным бичом страха лишиться такой тяжелой и губительной работы.
Господин ван Барле, старший механик, изволит беседовать с господином ван дер Вельде, кочегарным старшиной. Оба в синих комбинезонах, из-под которых видны опрятные воротнички и галстуки, впрочем, насквозь мокрые от пота. На головах — форменные фуражки с эмблемой пароходной компании, только у господина старшего механика офицерский большой золотой якорь с венком, а у господина кочегарного старшины маленький якорь. Механик сидит на железном стуле перед железным столиком, где лежат путевые документы, а старшина стоит, вытянув руки по швам.
— Лунунба, слышите, господин старшина? Запомните фамилию! — кричит тучный старший механик. — Запоминайте о нем все разговоры и сразу же доносите дежурному механику. Дошло?
— Так точно, господин старший механик. Как фамилия этого черного?
— Не валяйте дурака, господин ван дер Вельде. Лу-нун-ба! Лу-нун-ба! Жандармский офицер утверждает, что кто-то из ваших кочегаров не один раз виделся с ним в одной пивной на окраине Матади. Есть свидетель.
Минуту оба утирались платками.
— Понятно, господин старший механик, — кричит старшина, — но я по положению мало бываю с простыми кочегарами.
— Теперь будете бывать чаще. Внимательнее прислушивайтесь на вахте, особенно в кубриках.
— У нас разные кубрики, господин старший механик. Я живу со старшинами.
Минуту оба утирают пот мокрыми платками. Потом кричат снова.
— Повторяю, не валяйте дурака, господин ван дер Вельде. Вы — старшина и имеете право заходить в любой кубрик. Вы обязаны начать слежку. Дошло?
— Но…
Механик заметно багровеет.
— Что еще?
— Это нечестно, господин старший механик. Конечно, я — старшина, но простые кочегары — мои товарищи. Я — рабочий и социалист, мой дальний родственник — один из руководителей Интернационала. Я — идейный человек, а не полицейский агент, господин старший механик.
Плотные струи раскаленного воздуха обтекают говорящих и втягиваются в недра вентиляторов — это похоже на пытку.
Медленно, с гримасой страдания тучный офицер поднимается.
— Честный? А? — офицер с трудом протягивает руку и хватает старшину за мокрый галстук и воротничок. — А это что? — багровый от натуги, орет он. — Сейчас у товарищей сетки для пота… Они внизу, под нами, и гнут спины как скоты и негры… А вы, господин ван дер Вельде, явились на вахту в воротничке и при галстуке. Как я, видите? — он отдышался. — Лет через семь они станут полными инвалидами, а вы, если не будете ослом, — младшим механиком. Вы — будущий офицер, у вас с кочегарами нет ничего общего. Понятно?
Старшина переминается с ноги на ногу.
— Этот воротничок и галстук ко многому обязывают, господин кочегарный старшина. Держитесь за них покрепче, — офицер тяжело переводит дыхание. — Если не хотите сменить их на сетку. Партия и Интернационал — это ваше личное дело. Сойдете на берег и, если вас это развлекает — будьте социалистом. Но на борту вы — старшина и белый воротничок, а эта такая стена, через которую к вашим подчиненным не перешагнуть. Без идиотского самоубийства, конечно.
Ровный грохот машин. Ровное движение вверх раскаленного воздуха.
— Ну? Я повторяю в третий раз: не валяйте дурака, господин ван дер Вельде, и не играйте вашим местом в нашей пароходной компании. Дошло?
— Дошло, господин старший механик!
— То-то. Запомните — Лу-нун-ба. Идите! Да, еще: подайте мне список коммунистов. Я знаю, что среди кочегаров есть коммунисты!
Самое дно плавучей выставки великолепия.
— Значит, Лунунба погиб?
— Да.
Оба кочегара широко раскрывают рты и долго судорожно дышат, как вынутые из воды рыбы, потом из ведерка с теплым овсяным киселем, в котором плавают ломтики лимона, делают по глотку. Они до пояса голые. Штаны из грубого брезента и тяжелые башмаки — все блестит от влаги, все озарено кровавым заревом топок, все покрыто следами старых и свежих ожогов. Огонь рядом, страшный белый жар, почти мгновенно превращающий воду этих гигантских котлов в пар. Обжигающий пар. Он змейками струится из бесчисленных раскаленных трубочек и труб, а рядом стальные переборки, к которым мучительно больно прикоснуться. Над головой оглушительно стучат донки — большие насосы, подкачивающие воду. Смолкает грохот донок, все заглушают вой, рев и свист огня в топках и пронзительное шипение пара.
Кочегары проверили давление пара и уровень воды, затем сошлись у ведерка. Широко раскрыв рты, они сипло дышат.
— Жалко парня, Камп.
— Да. Но он сделал дело, и оно не умрет.
Грохот, свист и вой пара.
Глоток теплого клейстера из ведерка. Судорожные вздохи.
— Почему, Камп?
— Он успел всех членов партии разослать из Леопольд-вилля. В каждой провинции теперь будут расти свежие побеги. Будущему дереву цвести.
Отблески беспощадного огня. Ад.
Кочегары сходятся у ведерка.
— Жаль только, что Лунунба и его друзья еще крепко верят попам. Боюсь, что обожгутся, жизнь их научит, а ошибки откроют глаза. Я следующим рейсом обещал привезти литературу. Нужно будет заболеть, в Матади сойти на берег и под видом лечения организовать передачу.
— Это сложно и опасно.
— Я беру это на себя, Камп.
— Это сделаю я сам, Жанвье.
Очередной глоток теплого клейстера. Грохот и свист.
— У тебя семья, Камп, а я холост. Если дело провалится, придется надолго класть зубы на полку, работу после тюрьмы не найдешь. Я — коммунист и беру это на себя.
— Я — тоже коммунист, Жанвье. Я старше и опытнее, а что до безработицы… Войны без жертв не бывает.
Два призрака в этом багровом царстве огня и грохота. Они отпивают по глотку.
— Слушай, Камп…
— Иду я, Жанвье. Рыжий ван Кампен — упрямый парень. Много фламандцев на конголезской земле совершили тягчайшие преступления, и любого мерзавца конголезцы называю фламани. Так пусть же именно фламандец рискнет собой и своей семьей за их освобождение. В случае чего ты станешь потом на мое место.