— Кому же принадлежал этот гортанный голос?
Наседкин долго молчал.
— Не знаю. Я был слишком маленьким человеком, чтобы сам хозяин мог звонить мне. Нарком Белоруссии — ведь это только начальник областного управления. Но область-то наша была непростой, вот в чем дело. И дела в ней, после приезда Маленкова и раздутого им дела о массовом предательстве, тоже вершились необычные. Боюсь думать… Не знаю… Не знаю…
Так до отбоя течет наша едва слышная беседа, прерываемая постоянной фразой, звучавшей как извинение:
— Я это вам рассказываю, Дмитрий Александрович, потому что ведь скоро умру не только я, но и вы. Здесь нарушения никакого нет: все останется шито-крыто…
После отбоя Алексей Алексеевич сразу же засыпал, — погружаясь в тихий и глубокий сон, как бы умирал до утра. А я лежал на койке и смотрел на него, на это страшное своей обычностью лицо: два глаза, один нос и все прочее точно по счету. Скучное лицо, похожее на непропеченную лепешку.
А человек?!
Кто он, этот страшный палач?!
Однажды утром мы вернулись из уборной, и Наседкин, розовый, с сияющими глазами, порывисто зашептал:
— Удача! Около стульчака я нашел вот это!
И он показал мне ржавый острый обломок.
— Кусочек плевательницы! Повезло?! А?
Я недоуменно пожал плечами.
— Не поняли? Этим обломком можно перерезать себе вены! Понимаете?! Сегодня ночью это сделаю я. Я нашел его и имею права резаться первым. Вы — потом, во вторую очередь!
— Я и не спорю.
— Вы будете вертеться на кровати и отвлекать дежурного! Согласны? Дайте руку! Милый, как хорошо все устроилось! Пожелайте мне второй удачи, главной, — смерти!
На этот раз серой лепешки не было. Порозовевшее лицо отображало внутреннее волнение, радость, злорадство, торжество. Может быть — счастье.
Как мало нужно иногда для человеческого счастья — сантиметровый обломок плевательницы! Если, конечно, условия быта станут нечеловеческими…
Вечером, после отбоя, я стал наблюдать за глазком в дверях: как только исчезнет серая внутренняя поверхность крышки и кружок очка станет темным от глаза надзирателя по другую сторону железной двери, я делал какое-нибудь движение закидывал руку, пил воду. Наседкин лежал на спине с подчеркнуто открытым лицом, чтобы не возбудить внимания. Правой рукой он под одеялом резал кожу и вену левой руки. Прошел час.
— Ну, как?
— Дело подвигается.
Прошел еще час.
— Ну, как, Алексей Алексеевич?
— Кожа готова, но перепилить вену не могу — скользкая, сволочь, вывертывается из-под обломка!
Прошел третий час.
— Дмитрий Александрович, — зашептал Наседкин, — сейчас я засуну палец в рану, поддену вену, вытащу ее наружу и перекушу зубами. Операция эта займет минуты две… Как только попка глянет в очко, вы начинайте. Приготовьтесь!
Я зашевелился и кашлянул, все было естественно, и глазок закрылся. Наседкин на несколько секунд сунул голову под одеяло. Потом вытер кровь с губ и подбородка и опять вытянулся на спине.
— Ну?
— Все в порядке. Перекусил. Кровь хлещет вовсю.
Спустя минут десять я спросил:
— Течет?
— Плохо. Запекается. Что делать?
— Облейте чаем рубаху и трите рану!
Еще минут через десять Наседкин не ответил на вопрос. «Умер», — подумал я с облегчением и мгновенно заснул. Я устал, да и надоело кашлять и вертеться на кровати. А под утро дверь с грохотом распахнулась, несколько надзирателей ворвались в камеру, сорвали одеяло и обнаружили все. Кровь пропитала жиденький матрасик и стала капать на пол, а потом красная струйка поползла к дверям и выдала Алексея Алексеевича. «Поздно, — решил я, глядя на восковое лицо и мертвенно полузакрытые глаза Наседки на, когда его выносили вон. «Блин сам себя допек назло поварам!» До подъема оставалось еще с час времени, и я заснул.
А через неделю Алексей Алексеевич собственным ходом прибыл в камеру: гуманные врачи спасли его, не позволили арестованному обокрасть правосудие. На этот раз Наседкин сидел молча — он был слаб. Сказалась потеря крови. Раз только он пустился вычислять вслух месячный доход секретаря обкома, — не оклад, а все законные и полузаконные доходы вообще, — стоимость жизни в квартире, на даче и на курорте, стоимость пайка, явного и скрытого, и прочее, включая негласную оплату расходов родственников, которые посильно рвали из казенной кормушки, что могли. Получилась кругленькая цифра в двадцать тысяч рублей ежемесячно.
— А вы? Во сколько обошлись государству восемьдесят тысяч Бориса и сто тысяч ваших?
— Да я что… — замычал Алексей Алексеевич. — Объективно я… — И смолк.
Он умел и любил считать только чужие преступления. Это был хороший аппаратчик того времени.
Еще через неделю ночью дверь раскрылась. Позади дежурного надзирателя угрюмо ждали четыре мордобойца.
— Кто на «не»?
Забыв про ответ, меня и свои вещи, Алексей Алексеевич мелко засеменил к дверям. Но он не дошел до порога. Сильные руки вытянулись ему навстречу, подхватили и выволокли вон. Дверь захлопнулась. Я остался опять один.
Корни лука вытянулись и заполнили всю выбоину в полу. Первые недели растение развивалось за счет питания, заложенного природой в луковице, но потом оно истощилось и зачахло, в ход пошел мой сладкий чай, и я с гордостью видел, что сочные бодрые перышки поднялись до уровня кровати. Напоив зеленого напарника чаем, я утром начинал гулять по маленькой камере и бормотать себе под нос длинные речи: время идет, надо думать. А вслух я бормочу свои мысли для веселости и чтобы не разучиться говорить.
Глава 9. Оформление
Теперь, когда прекратились столь необходимые заключенному отвлекающие разговоры, пришлось заняться собой и тюремными наблюдениями.
Я тщательно осмотрел полученные на допросах травмы и установил общее заметное улучшение. Сильно мучившие меня пальцы на ногах полностью зажили. Соловьев заставлял снимать ботинки и топтал пальцы каблуками сапог. Было очень больно, но в общем, это оказалось пустяком, потому что кости остались неповрежденными и суставы работали нормально. Эти травмы я списал начисто. На животе, по белой линии, резко обозначилось расхождение мышц, причем за последние месяцы оно заметно увеличилось. А ведь я вел сидячий образ жизни и тяжестей не носил. Значит, в будущем нужно считаться с неизбежностью дальнейшего увеличения травматической грыжи и ограничением трудоспособности. Давала себя знать тупая боль в области седьмого и восьмого ребер сзади по лопаточной линии. Что бы это значило? Иногда, при неожиданном повороте тела, боль становилась острой. Надлом? Перелом? Да, что-то в этом роде, потому что именно туда ложились удары железного троса с шарикоподшипником на конце. Вот этот подлый шарикоподшипник и является виновником. Что будет дальше? Трудно сказать… Нужно наблюдать. Голова зажила: рубцы на коже стали мягкими и едва прощупывались. Но Соловьев бил обернутым в вату молотком, который держал в правой руке, и удары падали на левую теменную область. Там находятся центры, управляющие рядом высших функций мозга, и я замечал, что нервнопсихические сдвиги с течением времени стали проявляться слабее, но не исчезли. Мозг все-таки был поврежден. Иногда мне казалось, что я как будто бы не сразу узнаю сокамерников или место, где я нахожусь. Заиканье прошло, но в состоянии волнения и возбуждения возникало снова. Особенно меня тревожила спутанность речи, выпадение из памяти нужных слов, переходящее в приступы косноязычия. Значит, и речевой центр пока что полностью не восстановился. Я пробовал говорить с собой на разных иностранных языках и вполне убедился в этом: при разговоре не по-русски все дефекты речи проявлялись заметнее. Так же обстояло дело и с письмом: я посвятил день на исследование — написал водой по столу тысячу слов и установил, что замеченные ранее ошибки (начало слова со второй буквы, пропуск слогов и прочее) наблюдаются реже, но все же наблюдаются. Ненормальная утомляемость проявлялась менее заметно, хотя в какой-то степени сохранялась. Мышление дисциплинировалось, стало менее лабильным: теперь мысли не прыгали так, как раньше, я мог их держать в узде.
Первые дни после ударов молотком по голове я находился в состоянии как бы легкого опьянения или ошалелости: голова кружилась, слегка поташнивало. Теперь это не чувствовалось, признаки возбуждения коры мозга как будто бы прошли. Но беспокоило зрение — мелькание, скотомы и другие явления артериальной гипертонии. Окажется ли она преходящей? Вот вопрос! А с ней опять-таки связана работоспособность… Но того, что я боялся пуще всего — нового приступа психического заболевания, которое я перенес в Константинополе и в Праге, не произошло: никаких необъяснимых внутренних страданий и их объективных симптомов — замкнутости, неспособности говорить… Я понимал, что рассказывание историй себе и другим тоже может перерасти в патологию и привести к шизофреническому раздвоению сознания, но повести решительную борьбу с выдумыванием пока не было сил, — другой мир был мне нужен как лазейка из этого и отдых от него, и я только утешал себя, что позднее силой воли резко оборву эту забаву прежде, чем она возьмет верх надо мной и превратится в болезнь.
Я сравнивал свое здоровье с физическим и нервно-психическим состоянием Коти Юревича. Это было и не по-товарищески, и не по-врачебному: без тщательного обследования таких сравнений не делают. И все же был убежден, что физически я вынес большую нагрузку, получил увечья и все-таки чувствовал себя бодрее Коти. Я вспоминал его желтосерое лицо, трясущуюся голову, сгорбленную спину, бессильно упавшие, дрожащие руки… Нет, я чувствовал себя лучше, еще не потерял способность шутить и смеяться, а Котя остался тенью человека, а не человеком. А вот психическая нагрузка у него была, конечно, несравненно сильнее: он был арестован вместе с женой и по вопросам следователя видел, что у нее следствие протекает тяжело (двадцать лет спустя я узнал, что она не вынесла допросов и умерла в тюрьме). А я по отсутствию упоминания о жене на допросах надеялся на ее непричастность к делу! Положение несравнимое!