Пир бессмертных: Книги о жестоком, трудном и великолепном времени. Возмездие. Том 1 — страница 21 из 69

глупость. За что?! Да, да, я повторяю за глупость! Здорово же меня разыграли…

— Выходи!

Зал в третий раз. Ряд бутылок с лимонадом, стаканы, в пепельницах груды окурков, а позади — серые лица орденоносцев.

Восьмого мая тридцать девятого года… Осуждается к двадцати годам заключения и пяти годам поражения в правах…

Все. Так кончилась моя восьмимесячная гражданская казнь.

И началось двадцатипятилетнее погребение по третьему разряду.

Глава 10. На восток!

Снова несколько свирепых мордобойцев тащат вверх. Тюремный вокзал. Черный «ворон». Железный конвертик в машине. Очевидно, везут обратно в Бутырку… Проходит положенное время. Нет, в этапную тюрьму или прямо в вагон… Опять проходит время. Городское движение кончилось. Нас везут куда-то за город. Куда? На станцию? И вдруг мысль:

— В подмосковный трудовой лагерь!

Я неторопливо вспоминаю солнечный день на речном вокзале в Химках и черные фигуры лагерников, заканчивающих строительство. Мы их там видели во время экскурсии для сотрудников ГУГБ. Думал ли я тогда, что скоро и мне придется надеть черную телогрейку? Но это хорошо! Лишь бы скорее!

Радостно вздыхаю: так близко от дома… Скоро свидание… Я все объясню, оправдаюсь… Они должны мне поверить… Я ни в чем не…

Машина проходит ворота. Проверка. Мотор выключен. Негромкие голоса. И вдруг свист. Короткий, резкий.

— Выходи!

Кого-то тащат наружу. Свист. Удаляющийся топот многих ног.

— Выходи!

Выгружают второго. Свист. Топот. Моя дверь распахивается.

— Выходи!

Согнувшись, я выползаю наружу. Серый рассвет. Странные приземистые длинные здания. Человек десять солдат с винтовками наставили на меня штыки. Вот четверо торопливо скручивают мне руки назад, пятый становится сзади с наганом в руке, шестой закладывает пальцы в рот, негромко и коротко свистит, потом поворачивается и рысью бежит вперед, а мы все за ним. Какое-то высокое здание. Дверь. Каменная лестница вниз. Узкий коридор. Тусклый свет одной лампочки. Странный сильный запах. Вдоль стены узлы и мешки осужденных. Маленький столик. Книга с записью фамилий. Чернильница и перо. Кипа личных карточек. Фонарь «летучая мышь». Ведущий кладет на стол мою карточку перед человеком в телогрейке.

Равнодушное:

— Фамилия, имя, отчество.

Называю.

— Как? Еще раз! Быстров? А? Не слышу. А?

Опять заминка. Как на суде. Черт знает что такое!

Человек в телогрейке спокойно заносит мою фамилию в книгу и потом делает рядом какую-то дополнительную запись.

— Давай на склад.

Меня вталкивают в крохотную камерку.

— Елкин Иван Иванович, — вытянувшись передо мной в струнку, рапортует какой-то осужденный.

— Следующего! — командуют за дверью.

Свист. Приближающийся топот. Проверка. Минута молчания. Гулкий удар молотка по пустой бочке. Возня. Плеск воды из шланга.

Я стою у двери, совершенно потерянный.

Потом снова свист.

Елкин садится на постель и плачет.

— Сейчас они кончат — ведь уже утро, — шепчет мне пожилой человек, поднявшись с кровати. — После уборки помещения унесут вещи в конторку и вынесут их.

— Кого?

Мы смотрим друг на друга. Я хочу сказать что-то и не могу слова получаются странными, какие-то хромые или косые. Человек качает головой и показывает на свои уши.

— Я нашел здесь спичку и проколол себе барабанные перепонки, чтобы не слышать. Так лучше. У нас с документами не все в порядке. Нас оставили для проверки. И забыли. Я сижу здесь уже с неделю. Он — второй день. Он не Елкин. Это сумасшедший. Я — бывший работник МК.

Он назвал фамилию. Я ее, конечно, сейчас же забыл. Мы пожали друг другу руки. Я сел на постель. Потом надзиратель принес хлеб, сладкий чай и суп. Ночь кончилась. Началась дневная жизнь. Жизнь вообще. Обычная жизнь.

Мы не произнесли ни одного слова: яростный, иногда рыдающий вопль оставался внутри.

Обед.

Молчание. Начало ожидания.

Ужин.

Огненное, испепеляющее напряжение.

Время отбоя.

Они пришли. Первый свист. Я подаю знак об этом глухому.

— Когда вас заберут, то не забудьте сильно постучать ногами, если поведут наверх. По лестнице. В жизнь, — говорит он мне. — Сумасшедший услышит и сообщит. Это будет сигналом, что вы живы. Нашей радостью.

Медленный двойной поворот ключа в замке.

— Елкин Иван Иванович! — кричит сумасшедший и плачет.

— Хто на «бе»? Выходь зараз!

Я задыхаюсь. Хриплю:

— С вещами?

Это отсрочка. Последняя надежда.

— Та с вещами. Давай! Быстро!

Торопливые рукопожатия.

Я стою перед фонарем и новой пачкой карточек.

— Фамилия, имя, отчество?

Говорю. Как хорошо, что голос уже не дрожит. Фамилию произнес плохо, но отчество — твердо и ясно. Молодец!

— Какое хотите сделать последнее заявление Советской власти?

Новый человек в телогрейке спокойно смотрит мне в глаза. И чихает: у него насморк.

— Никакого! — не говорю, а режу я. Да, твердо режу!

Равнодушное сморкание. Потом короткое:

— В машину.

Меня тащат наверх. Изо всех сил я хочу подать обещанный сигнал, но не могу — ноги не слушаются, от безумной радости они отнялись и бессильно волочатся сзади.

Черный «ворон». Первый трамвайный звонок. Говор людей на перекрестке. Город! Мы возвращаемся!

— Выходи!

Бутырка! Бутырочка! Милая!!!

Я пишу эти строчки утром одиннадцатого мая шестьдесят пятого года, пишу и улыбаюсь: остро, всем телом я вспоминаю радость возвращения в тюрьму, испытанную мною в то утро, ровно двадцать шесть лет тому назад.

Может ли невинно осужденный быть счастлив, когда его доставляют в тюрьму? Гм… Смотря в какую! Я узнал, что может. И еще как!

Меня выводят во внутренний дворик. Старые деревья, свежая майская зелень, задорное щебетанье воробьев и небо — чудесное утреннее небо с мелкими розовыми тучками. Как хорошо! Мама, как хорошо!

Этапная камера с беспорядочными грудами мешков и людей.

Все во мне ликует, рвется наружу, поет!

Я бесцеремонно расталкиваю убитых горем людей, сажусь на скамью, наливаю в чью-то кружку воды, вынимаю из чужого пакета сахар и хлеб и начинаю завтракать. С аппетитом. Что называется, в свое удовольствие: это самая чудесная вода, самый душистый хлеб, самый сладкий сахар в моей жизни! И вдруг вспоминаю зеленый лук: вот она, судьба! Ей угодно отпраздновать мое возвращение в жизнь королевским пиром! Я достаю сочную зеленую метелку, она как будто улыбается мне.

Хозяин сахара и хлеба сидит на полу: пожилой военный, вероятно, с положением, судя по брюшку.

— Каким нужно быть бесчувственным скотом, чтобы в такие минуты жрать! — укоризненно бросает он мне. По его щекам ручьем текут слезы. Он закрывает лицо руками. — Меня в эту ночь судили: дали семь с половиной лет!

Я хохочу в ответ. О чем говорить? Все в жизни познается сравнением…

Да здравствует жизнь!

Этапная камера — это рабочая мастерская. И бойкая толкучка тоже.

Заняты все. Одни слегка обжигают спички, стачивают о шероховатую стену обгоревший кончик, и получается шило: оно здесь заменяет иголку. Такое шило быстро тупится или ломается к великому удовольствию фабрикантов. Шилья идут по десятку за пайку хлеба, по штуке за папиросу любого сорта. Этими шилами обкалывается ткань вокруг дырки на заднем месте, коленях или локтях, а также на заплатке: остается продеть нитку в соответствующие ряды дырок и завязать узелком — вещь починена, и ее хозяин готов к путешествию. Другие, лежа на спине и отставив грязный большой палец на ноге, распускают вокруг этого пальца одной рукой старый носок; другой рукой регулирует правильность намотки и полирует нить куском мыла. Такие моточки в особом спросе: за них дают сливочное масло и сыр. Третьи, выпучив глаза от усердия, зубами рвут на заплатки любой ширины и длины собственные вонючие гимнастерки и штаны. Заплатки идут нарасхват. Потолкавшись между продавцами и ознакомившись с установившимися на сегодня ценами, обладатель требующих починки дырок решается на бизнес и, приобретя по сходной цене шилья, моток ниток и заплатку, идет кокну, где, поджав ноги кренделем, группами сидят портные: одни ставят заплатки себе, другие всем желающим за пару папирос. Работа спорится, на всех лицах деловитость и озабоченность. Шутка ли, — завтра-послезавтра этап в Сибирь!

Так незаметно проходит почти полтора месяца.

Начало июля тридцать девятого года.

Какое-то место недалеко от вокзала. Ряды четырехосных теплушек, увитых колючей проволокой, с прожекторами на крышах.

Заключенные посажены на землю. В руках у каждого его мешок. Людей отсчитывают по семьдесят пять и набивают ими теплушки, где построены трехъярусные нары и стульчак в полу. Отобранная партия вошла, еще одна проверка по документам, и тяжелая дверь задвигается и запирается на замок. Солдаты с винтовками ложатся на крышу. Вагон готов.

Вот и моя очередь. Вместе с новыми товарищами, бывшим заместителем Кагановича по Наркомпути, инженером Степаном Медведевым и молодым горным инженером с Урала Пашей Красным я лезу в вагон. Все рвутся на среднюю нару к свету и к окнам или на верхнюю — к струе свежего воздуха. Но солидный Медведев делает нам знак, и мы располагаемся внизу на полу, ближе к двери. Медведев — кряжистый сибиряк, потомственный железнодорожник, он кое-что видел и знает, он всегда найдет выход.

Когда посадка закончена, створка двери откатывается.

— Старосту выбрали? — кричит снизу начальник конвоя.

В вагоне растерянное молчание.

— Выбрали! — бодро отвечает Медведев. — Я староста.

А двух помощников для раздачи питания?

— Имеются. Вот эти двое.

Начальник записывает наши фамилии. Семьдесят два изумлены, но молчат. Мы получили сахар, хлеб и селедки, а когда дверь захлопывается, принимаемся за организацию раздачи пищи. Кто-то должен руководить, и демократов, требующих законных выборов, быстро осаживают. Мы сразу превращаемся в руководителей. С каждыми сутками наш авторитет растет, и через две недели к Красноярску мы прибываем признанными начальниками.