Пир бессмертных: Книги о жестоком, трудном и великолепном времени. Возмездие. Том 1 — страница 24 из 69

— Садись. Мой ноги. Это разрешается. А захочешь получить свои сапоги, — принеси мне двадцатку. Спроси Ваську Косого, самоохранника, да поскорей. К вечеру твои сапоги уплывут вон туда, он подбородком кивнул на ворота и стоявших у вахты стрелков.

— Но ведь там охрана?!

— Она твоим сапогам не помеха, фрайер-холодные уши!

— Но как же парень…

— Никак. Сапоги уйдут сами, без пацана. Так давай двадцатку, слышь.

— За что?

— За сапоги.

— Да ведь ты видел сам… Я буду жаловаться! Я…

Но босой военный не успел договорить. Самоохранник ловко вывернул ему руку назад и потащил на вахту, приговаривая:

— Я тебе покажу, гад, фрайерское падло, как нападать на самоохрану. Позоришь надзирателей, контрик, враг народа? А? Идем, я тебе сделаю изолятор на трое суток! Враз похудеешь, брюхач!

К вечеру я увидел толстенького военного уже в сапогах, но с большим синяком под глазом. Он отдал Ваське Косому последние тридцать рублей (деньги после обеда нам раздали для покупки в ларьке хлеба, сала и зеленого лука) и клялся, что потом видел дележку: десятку получил вор «за то, что отдал», десятку — страж порядка «за помощь», десятку — дежурный надзиратель «за оскорбление». Все четверо остались довольны.

За углом барака я заметил несколько новичков, присевших на корточки около здоровенного босого рыжего человека в грязной гимнастерке и рваных галифе, мастерившего при помощи двух булыжников ножи из толстой проволоки: треть отрезка он ловко расплющивал в лезвие, а остальные две трети сгибал пополам и получалась ручка. Лезвие он точил на одном из камней и тут же продавал за полкило хлеба или три луковицы: в лагере без ножа жить нельзя. Я присел рядом с рыжим.

— Смотрю и не могу вспомнить: где мы встречались?

Мы долго оглядывали друг друга и выяснили: в Себеже, на пограничной станции. Босяк был тогда грозным полковником, начальником пограничного пункта, а я — подозрительным иностранным туристом, добротные чемоданы которого до боли в сердце раздражали таможенников, но осмотру не подлежали: в моей иностранной паспортной книжке проставляли соответствующий условный знак. Помню, как однажды тряпичники и тряпичницы из нашего полпредства и торгпредства в Париже натаскали в камеру хранения чемоданы с барахлом для родственников в Москве, и мой начальник смущенно передал мне двадцать одну квитанцию. Я взмолился: ведь это обращает на себя внимание! Это опасно! «Ничего не могу поделать: приказано. Вези!» И я явился в Себеж с двадцатью одним чемоданом. Хорош иностранный турист с визой на неделю! Уж как рыжий молодцеватый полковник ходил вокруг меня! Как у него чесались руки! Но заветная пометка сделала свое.

— Так что там было?

— Бабье барахло!

Оборванец долго молча и со злобой колотил камнем проволоку. Потом изрек:

— Это барахло счастливее нас с вами. Лучше б меня убили на фронте в девятнадцатом. Так?

— Нет, — ответил я твердо. — Не так. Борьба продолжается. И все та же извечная борьба за правду. Наша возьмет!

В ларьке я первым делом купил марки и бумагу и послал несколько писем домой: одно из них дойдет обязательно. На одной стороне небольшого листа я извещал о сроке, о судебной ошибке и будущем пересмотре дела, написал несколько ласковых фраз матери и сообщил жене, что она свободна и должна поскорее выйти замуж, если хочет остаться в живых. Написал, что нас готовят к отправке в Норильск, откуда я дам знать немедленно по прибытии. Писал коротко и просто, но обдуманно. Все необходимое мать и жена должны были понять между строк.

На следующий день я обнаружил небольшую группу упитанных евреев совнархозовского вида. Они были похожи на группу заговорщиков. Один из них составлял какой-то список. Мое вторжение не вызвало радости, но мне пояснили:

— С сегодняшнего дня будут выводить несколько бригад на работу — на речную пристань грузить баржи и на очистку этого двора, который здесь называется зоной. А, что? Кроме того, в медсанчасти больные гастритом и колитом могут получать белый хлеб и освобождение от работы. Что вы сказали? Так мы все болеем гастритом и колитом и готовим список — работать мы не можем.

Я вспомнил о медсанчасти и зашел туда посмотреть. Оказалось, что в лагерях заключенные врачи работают по специальности, но я опоздал, и все места оказались уже занятыми. Однако я могу перейти жить при стационаре и остаться в резерве. Я пошел посоветоваться к своим ребятам.

— Медсанчасть — это тыл. Обоз. Хочешь сидеть полный срок и околеть за колючей проволокой — сиди в своем околотке, раздавай таблетки, а мы пойдем на линию огня и добудем себе сокращение срока или пересмотр дела. Ты знаешь, здесь говорят, что за хорошую работу на производстве командование выдвигает заключенных на досрочное освобождение? Не будь дураком и решайся сразу! — в один голос зашумели два моих инженера. — Ну, идем на фронт все трое? Или только двое?

— Трое! — и мы скрестили руки в крепком рукопожатии. — Прибудем в Норильск и сходу на линию огня, добывать себе свободу!

Однако от нечего делать я опять зашел в медсанчасть и получил коробку с лекарствами, тетрадь и задание обойти все бараки и выявить подлежащих госпитализации больных. Такая работа позволяла мне познакомиться с новыми людьми, посмотреть весь лагерь в целом. Все бараки были похожи один на другой, и поселенные в них люди — тоже. Серьезные больные находились уже в стационаре, и ко мне обращались только по пустякам.

— Доктор, а как будет с лечением зубов? У меня зуб ноет, не долечил перед арестом, — обратился ко мне среднего возраста загорелый светлоглазый человек с открытым, живым лицом.

— Говорят, что в Норильске существуют зубоврачебные кабинеты во всех отделениях лагеря. Я вам положу в дупло аспирин. Это помогает.

Разговорились.

— За что сидите?

— За Султана.

— Турецкого? Он умер в Каире.

— За моего собственного. Славный был пес. Пойнтер. Породистый. Я купил его щенком совершенно случайно, в Рязани. У старого врача, понимаете ли. И вырастил дома. Натаскал. Я работал районным агрономом, там условия для этого были. Собака получилась первоклассной. И представьте себе наше несчастье: прошлой зимой пошли мы с Султаном в первый раз на охоту и напоролись на нашего районного оперуполномоченного. Произошел исторический диалог:

— Здорово, Алексей Петрович!

— Здоровеньки булы, товарищ Нечипуренко!

— Что это у тебя за собачка?

— Моя. Купил в Рязани и вот, сами видите, вырастил и воспитал.

— Вижу. Дай посмотреть. Экстерьер, замечательный по всем статьям. Гм… Да…

Посмотрел на меня уполномоченный, внимательно так, выразительно. И говорит:

— Подари мне собачку.

— Как это — «подари»?

— Ну продай! Хороший пес. Полюбился с первого взгляда.

— Да зачем же мне продавать? Пес мой!

— Так не подаришь?

— Нет.

— И не продашь?

— Нет.

Оперуполномоченный промолчал. Погладил Султана, пощекотал его за ухом. Вздохнул. Влез опять на свою двуколочку.

— Ну ладно, — говорит, — ты подумай, Алексей Петрович, может, что и надумаешь. Мы все равно послезавтра встречаемся в районе, так если захочешь отдать мне собаку, прихвати ее с собой для быстроты оборота.

— И не мечтай, товарищ Нечипуренко!

— Время такое, что не мечтать надо, а соображать. Ну ладно. Помни: надо уметь жить.

— Видите ли, Султана на партконференцию я не прихватил: он у меня беспартийный. А на следующую ночь опер самолично пожаловал ко мне и увел нас обоих: меня — в тюрьму, а Султана — к себе в дом. Диалог закончился пренеприятнейшей историей.

— Сколько получили?

— Пятерочку. Чепуха, конечно. Я, видите ли, холостой, но обидно за пса: он привык ко мне, к товарищам, они — хорошие люди, советские, трудовые. И вдруг — к уполномоченному!

В другом бараке тщедушный еврей попросил таблетку от поноса.

— А вы не попали в список на белый хлеб?

— И куда одному еврею еще попадать, хе? Я таки попал в лагерь, а эти жулики, что составили списки, так пусть у их детей до смерти будет один себе понос.

— За что сели?

— За бред.

— У кого?

— Хе, он таки спрашивает! Вы смеетесь, что? Так я скажу: у мине.

Мы закуриваем. Щуплый человек печально проглатывает таблетку и объясняет:

— Как вы сами видите, я из себя скорняк. Работал с товарищем в мастерской при большом меховом магазине в Москве, на Пушкинской. Может знаете, что? Да, там. И с этим товарищем, чтоб он так жил, чтоб у него руки отсохли, чтоб ему ни копейки не заработать, с ним я жил в маленькой комнатке за углом, по Столешникову. Товарищ мне говорит: «Хаим, я себе женюсь».

— Я тебе поздравляю, Абрам! На ком? — спрашиваю я и жму ему руку.

— На Сарочке Гольдман, продавщице. Я поздравляю, Хаим! — так и жмет мине руку. — С новой квартирой!

— Хе, — я ему смеюсь, — хе, с какой?

— Ну, ми же не можем жить втроем! Я тибе умоляю: ты должен исчезнуть. — Как в Москве один еврей может исчезнуть? Это трудно. Исчезни себе ты.

— С Сарочкой Гольдман? В Москве исчезать вдвоем еще труднее! Но ты себе очень подумай, Хаим. Учти: любовь не картошка, слышал? Разойдемся по-красивому: плохая старая квартира мине, хорошая новая — тибе!»

— Я не переехал: я вам спрашиваю, товарищ врач, куда я мог переехать? Что? А через неделю мине забрали. Следователь в Бутырке кричит: «Это правда, что вы себе бредите по ночам и в бреду ругаете советскую власть?»

— Это не товар, гражданин следователь, я его, извиняюсь, не учитываю. За мой бред я ничего не знаю. И чего мине знать, хе? Бред есть из себе только бред! А следователь перегнулся через стол и объяснил: «Хороший гражданин и во сне хвалит!» И дал десятку, что? Абрам, чтоб он шел за своим гробом, мине таки исчезнул из комнаты!

На дворе огромный татарин мрачного вида спросил, можно ли выхлопотать для него дополнительный паек.

— Ты благородный кунак, доктор, очень прошу тебе: устрой.

Закурили.

— Я работал кочегаром в большом доме. Сначала я сказал женщине-домоуправу: «Зачем не меняешь Ленина в кочегарке? Он совсем черный стал, как я». Раз сказал, два, десять. Наконец совсем осерчал. «Ты, говорю, член партии, но нич