— Чтоб тебя зарезали, гадина!
Я сбросил мешок на камни и разогнул спину.
— Ну, куда теперь, Пашка?
Мы стояли на острых ребрах камней и оглядывали путь. Кругом нас была вода и тонкие перемычки — серые, зеленые, безумно цветастые и пышные. На нашем пути тянулась большая лужа, через которую вела неверная гряда камней, едва торчащих из-под мертвой, почти невидимой глади воды.
— Эх, гадское падло! А? И ведь смотри, доктор, дальше вроде дорога идет на подъем — перемычки шире и лужи меньше!
— Это самое низкое место, Пашка!
Мы перекурили. Пашка посмотрел на солнце.
— Обратно вечереть начинает: солнце уже низко. И в обход идти далеко. Надо спешить. Лезай вперед!
Я молча стал раздеваться.
— Чего это ты, доктор? А?
— Поплыву. По камням идти страшно, — можно сорваться.
— Эх ты, дрейфло! И вправду — фрайер! Овечье племя… Ну, валяй, валяй!
Я разделся, осторожно плюхнулся в воду, присев предварительно на корточки, и поплыл на боку, высоко подняв руку с ботинками и одеждой. Потом вернулся обратно. Тело, обожженное ледяной водой, стало малиновым.
— Ну как? Развязывать мешок? — спросил я, цокая зубами. — Так его не переправишь!
— Успеешь. Теперь пойду я. Ты опосля поволочешь мешок, не развязывая — будешь держаться рукой за камни. Понятно?
— Так раздевайся, я переправлю твои шмотки.
Пашка разделся, и я поплыл с его одеждой. Он сунул палец ноги в воду и вскрикнул:
— А холодно-то… Эх… И как ты, доктор, терпишь? Я не полезу, чтоб миня расстреляли!
Пашка надел сапоги и с наганом в руке стал осторожно продвигаться вперед, пробуя носком каждый камень и балансируя в воздухе руками.
— Ну, как?
— В законе! Я тебе покажу, что я есть за человек!
— Натуральный американец, Пашка?
— Природный советский вор!
В это мгновение что-то хрустнуло, сапог скользнул с камня, и Пашка боком повалился в воду. Серые разводы мути завитками пошли в толще совершенно прозрачной и потому невидимой воды. Бархатно-черное зловещее дно исчезло: теперь Пашка стоял по пояс в обыкновенной серой луже.
— Эх, студено! Скупался я, однако же, пр-р-р-равильно!
Гогоча и ругаясь, он стряхнул воду с нагана и одной рукой потянулся к гряде камней.
— А грязища-то какая поднялась! И копыт не вытянешь!
Поежившись и гогоча, он стал месить ногами отстоявшуюся на дне водоема грязь.
— Го-го-го! Умора, а, доктор: одну лопасть вытянешь, другая обратно увязнет!
— Тише, Пашка! Ты уходишь в воду!
— Как это?
— Тебя засасывает!
Он притих, наклонил голову и стал наблюдать. Серые клубы взбаламученного отстоя медленно изгибались в воде, розовое молодое тело кричаще выделялось на этом могильном фоне. Синие рисунки татуировки лезли в глаза. Под пупком была дугой вытатуирована надпись: «Все отдам за горячую е…» Конец слова уходил в воду, потом исчезло и предшествующее слово. Черная вода проглотила всю надпись и добралась выше, до изображения игральной карты, бутылки и голой женщины в кольце слов: «И вот что нас губит!» Минута — и вода коснулась Пашкиных сосков и наколотых над ними револьвера, дыма и летящей пузатой пули с подписью: «Смерть всем гадам!»
Сомнения не оставалось: Пашка тонул.
Медленно-медленно он поднял лицо, ставшее вдруг зеленовато-серым.
— Потопаю! Гадское племя! А-а-а-й! Загибаюсь!
Он закрыл глаза, смешно натужился и изо всех сил заорал тонким бабьим голосом:
— Спасайте! Караул! На помощь! Убивают!
Но воздух в тундре до предела напоен влагой, и этот смешной и страшный вопль беспомощно замер среди камней и луж. Пашка понял это.
— Ты что стоишь? А? Спасай мине!
Я оглянулся. Кругом ни палки, ни ветви: вешние воды все вынесли прочь, в реку. И вдруг я вспомнил: его ремень! Я схватил ремень, осторожно прокрался по гребню скалы как можно ближе и, держась рукой за камень, раскачал ремень, и Пашка ухватился за пряжку.
— В законе, доктор, молодчик милый! Держу пряжку! Тяни! Я тебе награду схлопочу у опера! Денег сто рублей получишь! Тяни! Ну тяни скорей!
— Боюсь, что лопнет ремень! Кожа старая, Пашка!
— Тяни, гад! Я потопаю! Вода по шею!
Я потянул сильнее… Еще сильнее… И ремень лопнул. Я упал боком на камни. Пашка качнулся, махнул руками для равновесия и ушел в воду по самый подбородок.
Потом отдышался. Навел на меня наган.
— Лезай в воду, падло! Давай сюды! Ну!
Я отступил шага на три и упал за камень, и в то же мгновение хлопнул выстрел: пуля чмокнула о камень и с ворчанием полетела куда-то вбок. Мое падение было подсознательным движением самозащиты — чем-то вроде мигания века при приближении соринки. И сейчас же заработало сознание: «Вытащить его из ила я не могу. Он обезумел. Он даже не даст подплыть». Тяжело хлопнуло еще три выстрела. Пашка стрелял и кричал:
— Люди! Людички, сюды! Сюды!
Мысли у меня в голове прыгали, обгоняя друг друга. Это были моменты душевного смятения, и под выстрелы и крики вспомнилось то, что мучило меня все это время — два блестящих глаза, в упор и с насмешкой смотревших на меня сквозь пальцы: Владимир Александрович презирал меня за то, что я трус! Я не могу переступить через черту, разделявшую жизнь от смерти, и все мои патриотические рассуждения — отговорка! Я не бегу из загона потому, что не могу этого сделать! Я — трус!
Волнение потрясло меня. Дрожа от страха и подгоняя себя к действию, я сказал громко:
— Встань, свободный человек!
Было невероятно трудно разогнуть спину и колени у меня дрожали. Меня тянуло, пригибало, звало это маленькое прикрытие за плоским серым камнем. Но я вышел вперед и остановился у края лужи.
Минутой раньше Пашка, стреляя, наверное, сделал несколько резких движений и этим ускорил погружение. Теперь из воды торчала только его голова, покрытая потоками ила. Светлые кудри исчезли, на черном лице страшно белели глаза, как будто ставшие бесцветными, да розовым колечком криво прыгал бабий ротик.
Пашка прицелился и выстрелил. Пуля обожгла мне левое плечо.
— Всех зарежу, гады! Всех… э-э-й, маменька! — успел он крикнуть в последний раз, и розовое колечко скрылось под водой. Беспощадная тундра поглотила натурального американца. Серые завихрения в воде разошлись. Вода опять стала прозрачной и как будто исчезла: теперь они смотрели друг на друга как раньше — лучезарное небо улыбалось сверху, а черная дыра безучастно скалилась снизу.
Все было кончено.
Минут пять я сидел на земле, положив голову на камень. Думать я не мог. Потом начало возвращаться сознание. Выполняя приказ Пашки, я перетащил мешок и тут же сообразил, а зачем он мне? Если бы я очнулся вполне, то бросил бы мешок на той стороне лужи или швырнул бы его в воду на этой. Но я еще не вполне понимал, что делаю: развязал мешок и хотел бросить банки в воду одну за другой. И тут только увидел, что Пашка обманул меня: банки были с тушенкой. Ах, не всели равно… Я видел по-настоящему только направленный в меня револьвер и мгновенный блеск пламени. Слышал звук выстрела и чувствовал рывок пули… Вяло подошел к соседней луже и чистой водой обмыл сильно припухшую кожу, уже ставшую багровой. Сделал себе перевязку — в сумке нашлось все необходимое. Но сил идти еще не было, и я равнодушно присел на камень. Медицинская сумка висела у меня на плече, мешок и банки лежали у ног.
И вдруг…
Странно устроен человеческий мозг, поднимающий нас над уровнем внешних событий жизни! Странны и удивительны зигзаги, по которым движется сознание, определяющее решение человека сделать свой следующий шаг!
Попал в беду один заключенный, и другой автоматически, не думая, быстро и точно выполнил все доступные ему меры помощи: предупреждение, поиски палки или ветки — подача ремня — еще одно предупреждение. Все. Тащить из воды погруженного в ил и обезумевшего от страха человека пловец не может, а точек опоры у меня не было. Спокойно я сложил бы его и свои вещи и зашагал бы в лагерь. Вернулся бы в загон. И мышление сейчас же включило вторую линию реакции из соседнего очага раздражения в мозгу: смутную неуверенность в себе, усиленную разговором с Владимиром Александровичем на веранде. Добровольность нуждалась в проверке: требовалось исключить необходимость возврата из-за собственной трусости. Надо было утвердить свободу выбора. Моменты мучительного насилия над собой. Голый человек становится под наведенное на него дуло. Это было совершенно необходимо не для продолжения спора с мертвецом, а для себя самого: жить в лагере двадцать лет можно только с идеей, которая поднимет заключенного над действительностью, а я усомнился в себе. Жить из трусости я не мог. Выход был только один: если Владимир Александрович смог перешагнуть через жизнь ради смерти, то я должен сделать то же самое, но ради утверждения своего права на жизнь. Я доказал самому себе это право и сидел на камне, обессиленный внутренним напряжением, обмякший и счастливый. Все было ясно впереди. Во мне еще не умер прежний боец!
И вдруг…
Одним быстрым движением я наклонился, схватил мешок за нижние углы и высыпал банки. Одна, две, три… Тридцать две… В медицинской сумке консервный нож. Борьба за свободу в течение тридцати двух суток обеспечена! Но не такая борьба, как у этих жалких дураков. Я — бывший разведчик, и у меня другая хватка. Я одеваюсь в Пашкино барахло и… Нет, рано. Несу его с собой. Огибаю город широкой дугой и… Нет. За сопками каждый человек в тундре виден издали и подозрителен. Я иду чуть левее от дороги, чтобы встречный объездчик видел, что я спешу в лагерь. У города — это будет ночью — сворачиваю в сопки. Огибаю город. И железную дорогу: там, в кустах, замаскированы секреты. Можно напороться. Сто пятьдесят километров до Енисея — неделя пути. Десять банок. Залезаю в кусты на окраине порта и высматриваю суда. Неделя времени — еще десять банок. В запасе двадцать банок. Можно все сделать не спеша. Выбираю иностранное судно, стоящее на якоре близ другого чужого судна. Часа в три ночи захожу по течению, раздеваюсь и в Пашкином белье без лагерных штампов осторожно вхожу в воду. Течение и мышцы доставляют меня к шлюпке, болтающейся за кормой парохода, стоящего на рейде вдали от берега. Несколько слов вахтенному. На норвежском, голландском или английском. «Силь