— У-р-р-р-а!!!
Все молчали. Алеша выждал время и закончил:
— К стихам я добавлю еще один барабанный удар: от другой страницы осталась оторванная полосочка нижнего края, на ней с финского фронта сообщается, что там все в порядке, — идут бои.
Внеочередной декламатор поклонился и осторожно зашагал через лежащих туберкулезников на свое место.
Минута раздумья.
— Стиль, стиль-то какой! «Останавливались авто…», «В глаза ударила позолота…», «Конфетти оперением ложится на плечи…», — вдруг из темноты загудел чей-то бас. — Что это такое? Грамотных людей в «Правде» не осталось?
Тощий педагог, бывший преподаватель физики, лежавший на полу, желчно заскрипел:
— При чем здесь стиль? Не в стиле дело, а в… — Это был завзятый спорщик и его не любили: заведет спор, потом не остановишь.
— Цыц, зануда! — зашумели со всех сторон, и педагог, саркастически усмехнувшись, смолк, только предварительно поднял длинный желтый палец и сказал:
— Даже здесь демократии нет!
— Дайте мени клоуньский ковпак! Зараз! Я буду шутко-вать! — запел раздутый, как бочка, больной и, сидя, задвигал ногами-ступами, как в танце. Все засмеялись.
— А гусаров надо бы послать на фронт. Там, наверное, некому шпорами щелкать! Пусть на них фронтовики посмотрят!
Один из урок, возвращаясь от параши, небрежно бросил через плечо:
— А чего ты вылез, Алешка? Ты и сам был в комсомоле. Неплохо кормился? Руку поднимал и ура кричал? А как по заднице получил, так и оскалился? А? Дешевые вы люди, комсомольцы! Бить вас надо, гадов!
В разных концах раздался смех.
Алеша вспыхнул. Вышел опять на середину. Медленно обвел всех глазами — все три яруса на трех сторонах, сотню злорадно улыбающихся чумазых лиц.
— Я отвечу! Был и останусь коммунистом до смерти. Ошибка суда ничего во мне не изменила. А почему? Потому что наша идея тут не при чем. Даже если бы меня судили Маркс и Ленин самолично. Люди — одно, идея — другое. Покедова живу, буду бороться за правду. Она одна для всех, для каждого и для меня. И против тех, кто стоит против правды: против моих следователей и против вас, вот которые улыбаются сейчас с нар. Вы ищите в жизни слабину, сами виляете ушами и других за это легко прощаете. А мы, партийные, — нет: нас можно ломать, это верно, но гнуть — дудки, брат, силы такой на свете нет! Поняли? Я болею, у меня сердце рвется за наши непорядки. Но я не буду нарушителем, как вы: я с советским законом против вас. Мы враги, и мира с вами у меня нет.
Он поклонился и при общем молчании сел на место.
Неожиданно зашевелился Педагог. Сел посреди тел, лежавших на полу. Все засмеялись и приготовились хором закричать привычное «цыц, зануда!», но на сей раз Педагог сказал:
— Прошу разрешения выступить! Имею право, товарищи: у меня такой же билет, как и у вас, и все пассажиры здесь равны.
— Ладно, пущай говорит!
— Давай!
Желтый скелет саркастически покривил губы: — В Норильске, в клубе я читал, что нашему великому вождю народов исполнилось шестьдесят лет, и вся страна торжественно отметила этот юбилей: такой авторитет в вопросах идеологии, как «Правда», объявила, что «Сталин — это Ленин сегодня». Газета печатала бесконечный список поздравлений. Но в список не попало одно поздравление — мое, и я хочу прочитать его сейчас, товарищи.
Он качнулся и едва не повалился на бок, но подперся обеими руками и дрожащим голосом начал:
— Любимому товарищу Сталину к юбилею.
Товарищ Сталин! Вы большой ученый,
В марксизме-ленинизме распознавший толк,
А я простой советский заключенный,
И мне товарищ — только серый волк.
За что сижу — по совести не знаю,
Но прокуроры, видимо, правы.
И вот сижу я в Туруханском крае,
Где при царе бывали в ссылке вы.
Сижу я в этом диком крае,
Где конвоиры строги и грубы:
Я это все, конечно, понимаю,
Как обостренье классовой борьбы.
То дождь, то снег, то мошкара над нами,
А мы в тайге с утра и до утра.
Вы здесь из «Искры» раздували пламя, —
Спасибо вам, я греюсь у костра!
Я вижу вас, как вы в партийной кепке
И в кителе идете на парад;
Мы рубим лес — и сталинские щепки,
Как раньше, во все стороны летят.
Вчера мы хоронили двух марксистов.
Мы их не накрывали кумачом, —
Один, по мнению суда, был уклонистом,
Второй, как оказалось, не при чем.
Живите ж тыщу лет, товарищ Сталин,
И как бы трудно не было здесь мне,
Когда меня убьют, то больше станет стали
На душу населения в стране!
Декламатор опустился спиной в грязь.
Опершись на подпорку нар, урка снисходительно глядел вниз, на Педагога.
— А почему больше? Ты что — жрешь сталь с баландой?
Лежавший долго улыбался ему в ответ и не отвечал. В этой улыбке было все — презрение, насмешка, гадливость.
— Балда, количество стали на душу населения вычисляется по общему количеству населения. Одного человека убьют, значит — среднее количество увеличится.
— А кто тебя убивать будет? Ты сам подохнешь через день-два. Готовься!
Лежавший навзничь Педагог с усилием поднял руку в воздух и длинным пальцем указал на люк над собой.
— Туда улетают не умершие контрики, как ты думаешь, балбес, а убитые. Подохнешь в лагерях ты, но не я. Умереть я мог в постели дома. Остался бы жалким обывателем. А здесь я войду в историю как сталинская щепка! И к этому вполне готов! Не равняй меня с собой! Дошло?
— Ну, завелись наши контрики! — зашумели бытовики. — Уж мы вас знаем: триста человек и все сидите ни за что! Только мы да блатные виноватые! Заткнитесь! Доктор, на сцену!
Я пробрался к лампочке.
— Товарищи, по примеру прошлых вечеров сейчас я вам назову тему и расскажу что-нибудь. А потом мы все попросим любого желающего высказаться по теме, дополнить мой рассказ своим. Это будет наше общее творчество и одно единое коллективное выступление. Согласны? Ну, следите за темой и ее развитием в первом рассказе. Итак, тема нашего сегодняшнего вечера, — я сделал паузу, по примеру
Шимпа выпучил глаза и загробным голосом зловеще возвестил: «Судьба».
Со всех сторон довольный шум:
— Здорово завинтил, доктор! Ну, давай, давай, — раскручивай свою тему!
У трех параш наскоро пропускается очередная порция желающих, у щелей на трапе сменяются насосы, кое-кто жует хлеб или принимает лекарство. Наконец, все опять начинают слушать.
— «Путешествие в Беллинцону или Девушка и камень», — начинаю я. Потом, подражая Шимпу, закрываю глаза — и, странно, вдруг вижу перед собой то, чем была когда-то моя жизнь. Это не воспоминание. Это — или реальность, более действительная, чем мертвый рот с киселем у моих грязных ног, или спасительная мечта и отдых. Не раскрывая глаз, чтобы не спугнуть легкое видение, я продолжаю:
— В тридцать пятом году мне пришлось частенько выезжать по делам из Парижа в Швейцарию. Бывало, вечером, закончив работу, еду на вокзал. Такси еле пробивает себе дорогу в гуще машин и людей. Полузакрыв веки, я устало наблюдаю вспышки разноцветной рекламы, слушаю волны музыки и говора толпы сквозь равномерный шелест движения тысяч автомобильных шин по мокрому асфальту. Мировой город проплывает за окнами такси… А утром поднимаю штору на окне спального вагона, опускаю стекло, высовываю голову — боже, какая сладость! Поррантрюи… Швейцарская граница… Пахнет снегом и цветами… Раннее солнце золотит дальние горы и капельки росы на черепице крыш… По перрону накрахмаленные девушки катят лоточки с пузатыми кружками горячего шоколада…
Впереди — неделя отдыха от непрерывного ожидания ареста: дни, когда я знаю, что доживу до постели, и ночи, когда можно лечь с уверенностью счастливо долежать до утра.
Но однажды пришлось выехать утром. Начался сухой и жаркий весенний день, и едва экспресс тронулся, как в купе повалили тучи пыли. Злой и усталый после бессонной ночи я пошел в вагон-ресторан. В этот час он был почти пуст. Я буркнул официанту: «Пиво!» — и хотел было уткнуть нос в газету, как вдруг прислушался к разговору официанта с пассажиркой — они не могли понять друг друга: американская туристка не знала ни слова по-французски, а француз плохо понимал ее носовой выговор. Я подошел, поклонился и предложил свои услуги в качестве переводчика. Официант поставил мне пиво, и я сел напротив. Передо мной было хрупкое созданьице, похожее на сорванный и слегка примятый цветок, — девушка с копной золотых волос, бледно-голубыми широко открытыми глазами и той удивительной прозрачностью кожи, которую дает только северная кровь или недавно перенесенная тяжелая болезнь.
Моя рука — большая, сильная и смуглая — легла на скатерть как раз против ее узенькой белой ручки с голубыми прожилками, и мне стало совестно своего здоровья. Я поднял глаза и заметил, как беспомощно ее голова склонилась набок на высокой тоненькой шейке — не то от тяжести золотых волос, не то от слабости.
— Простите, вы не больны? По профессии я врач, и если…
— Ах, что вы! Спасибо! Это обманывает моя наружность: я родилась в Штатах, но в шведской семье. В школе меня дразнили одуванчиком! Смешно? Меня зовут Фабиола Эриксон.
Я поблагодарил и назвал себя. Тогда я был бразильцем. Любезно заметил:
— Фабиола? Какое красивое имя! Необычное для шведки…
Моя собеседница улыбнулась — невесело, как будто сквозь слезы.
— В год моего рождения единственный магазин в нашем шахтерском поселке получил дамские жакеты. Яркие, красные в желтую и синюю клетку. Они назывались фабиолами. Отец зарабатывал мало, он все болел, у него тогда начался туберкулез. Мама не могла купить себе такой жакет. Но в честь этой яркой вещицы, единственно яркой вещицы в прокопченном городке, меня назвали Фабиолой. Как знак протеста, как призыв в мечту.
Она оживилась.
— А знаете, если у меня будет дочь, я назову ее Беллинцо-ной! Угадайте, в честь чего?