Пир бессмертных: Книги о жестоком, трудном и великолепном времени. Возмездие. Том 2 — страница 27 из 100

— Кого же я убил?

— Меня, Гаэтано, Изольду…

Она бросила последнее имя как вызов. Я пожал плечами.

— Нет.

— Да.

— Но не Изольду.

— И ее. Ты нас прижал спиной к стене. У нее не было выхода. Ты убил Изольду. Ты.

Опять что-то подавали и убирали. Наши поезда уходили не скоро: мой в 22:30, ее — чуть раньше — в 22:05. Она ехала через Лион, кажется, в Ниццу. На улице зажгли свет, и мы оба, безмолвно споря, равнодушно смотрели на блестящие скрюченные спины прохожих.

— Я тебя ненавижу, — тихо произнесла Иоланта и лицо ее искривилось. — За Изольду. За всех. Еду в Россию, чтобы умереть. Хочу смерти, понимаешь? Смерти!

Этот вечер был холодным и злым. Подобно зареву пожара пылал далекий закат, и гребни крыш в темнеющем небе казались объятыми пламенем. Где-то высоко выл ветер. Но в узком переулке уже сгущались сизые тени и было тихо: шум уличного движения ровно и мягко гудел издалека, редкие прохожие лишь усиливали ощущение одиночества. Я был один наедине с Иолантой и печалью разлуки. Когда-то экс-король Испании «открыл» уединенный комфортабельный отель в самом центре веселой столицы мира, отель вошел в моду, но Иоланта знала его давно, и я безошибочно нашел ее по записке из четырех слов: «Остановилась проездом. Зайди проститься».

Мы медленно шли по коротенькой улице. Потом остановились на углу. Я жадно искал в неподвижном лице какое-нибудь чувство, одно легкое движение симпатии. Нет, ничего не было, только замкнутость и равнодушие. Иоланта глядела на мертвый закат, я мысленно обнимал ее колени и каялся, просил прощения и давал клятвы. И молчал, неловко вертя в руках какой-то сверток.

Все кончено. Иоланта уйдет сейчас навсегда, такая далекая и чужая. А ведь она любила меня когда-то… Протяну руки — и сумрачное лицо вдруг просветлеет смущенной улыбкой, пустые глаза станут теплыми и живыми, эта девушка, замкнутая в себе, окажется простенькой и милой, как все девушки в руках своих любимых. Но я сам оттолкнул ее, все нити, связывающие нас как будто навеки, я порвал сам в угоду своему злому богу.

Однажды, лет пять назад, мы встретились в розовых зарослях цветущих магнолий на берегу синего озера. Это было в Локарно, в первые месяцы ее пребывания там.

— Вот неожиданность! Ты откуда? — Иоланта застенчиво прижалась ко мне и заглянула в глаза.

— Вон оттуда, — со смехом кивнул я на пылающую высь неба, где прямо над нами, на уровне близких снеговых вершин парил одинокий орел.

— Вы прилетели вместе?

— Нет, у меня были крылья посильнее. Я рванулся сквозь туман — и оставил позади коричневую смерть.

И, небрежно закурив, стал рассказывать о своем последнем приключении в Берлине. После прихода к власти Гитлера и его банды разведка против нас была резко усилена — она стала протекать по множеству каналов и приобретала специализированный характер. В частности, одна могучая монополия, тесно связанная с американским капиталом, учредила у себя бюро по сбору сведений об СССР. Чтобы перестраховать себя от всяких случайностей, хранение совершенно секретных документов поручили немолодой горбунье, озлобленной и неприятной в обращении, — словом, надежной цепной собаке. После долгой подготовительной работы я сделал ей предложение и в залог верности попросил какую-то бумажку, косвенно касающуюся Румынии: я выдавал себя за богатейшего румынского помещика. Она сделала неосторожность — дала черту один длинный костлявый палец. Черт взял остальное, и когда влюбленная достаточно себя скомпрометировала, я передал ее другому работнику, тоже «румыну», а сам исчез навеки: поехал в Румынию и заказал траурные извещения о своей трагической гибели на охоте в горах. Товарищ показал газету невесте, та едва не скончалась от горя, но денежки рязанских колхозничков опять помогли, невеста-вдова оправилась, и линия продолжала исправно работать. Теперь я по необходимости остановился проездом в Берлине, пошел в кафе и в дверях нос к носу столкнулся со своей вдовой!

— Ты бы видела наши лица, Иола, — держа ее в объятиях и улыбаясь, вспоминал я тот острый момент. — Рядом стояли три эсэсовца: одно ее слово, легкий крик, невольный резкий жест — и я бы погиб. Но мы окаменели, понимаешь, окаменели без звука и движения! Я пришел в себя раньше: прошел мимо, свернул за угол, вскочил в такси и удрал! В нашей жизни быстрота реакции — главное: мы — как летчики, только летаем не в небе, а по кафе и ночным кабакам.

Лицо Иоланты приняло страдальческое выражение. Где-то глубоко в душе шевельнулся стыд, я чувствовал потребность замолчать, но говорил и говорил.

Иоланта опустила голову и молчала.

— Ну, что ты скажешь?

— Ты счастлив. Ты — герой.

Наши глаза встретились, но силы были неравны: я опустил взор, чувствуя, как краска стыда заливает щеки.

«Она права», — горестно шепнул внутренний голос, но я упрямо возразил:

— Ты не права, хотя я и прощаю тебе иронию. Она не обидна, потому что смешной герой — все же герой. Разве напрасно любят Дон-Кихота из Ламанча?

— Это твой предок. Но за триста лет род ваш измельчал, и ты уже не заслуживаешь симпатии, товарищ Кихот из гитлеровского Берлина. Ты подлее своего предка, потому что он нападал только на мельницы, и ты презреннее его, потому что он был господином Санчо Пансы, а ты — его покорный слуга.

«Она права!» — твердо сказал внутренний голос, но я ответил:

— Ты не права, тебе докажет это мое будущее.

Иоланта всплеснула руками, как ребенок.

— Твое будущее? Я предскажу его, слушай: ты бросился в бурную реку, чтобы переплыть ее. Ради дивного сада на том берегу. Вот ты плывешь, рискуя собой и топя тех, кто мешает, — ведь высокая страсть якобы освещает жестокость. Ты — сильный, ты доплывешь. Тогда настанет минута возмездия: переплыв реку, ты убедишься, что дивного сада нет, он существовал лишь в твоем воображении. Честный и гордый человек, ты не выйдешь на берег, но сложишь руки и погибнешь.

«Она права, права!» — страстно крикнул внутренний голос.

— Что же, сказал я, — понурив голову, — никто не знает своего конца. Будь что будет. Нужно бороться, потому что я — боец.

— Ты — творец прекрасного! — пылко закричала Иоланта, обхватив меня руками. — Верю в твой талант чудесного, оригинального художника, в твою фантазию, такую изощренную и причудливую! Ты мог бы быть гением, ноты пройдешь среди нас, незамеченный и неоцененный. Очнись! Знаешь ли ты, что самое страшное в твоем конце — это муки неиспользованной творческой силы, горечь сознания, что жизнь прожита ошибочно и напрасно?!

Я не слушал Иоланту, хотя внутренне сознавал ее правоту. Мой бог оказался сильнее, и я пошел по иному пути. Ну, что же… Время настало — мы расстаемся. Теперь все кончено. В этот вечер, холодный и злой, она пожмет мне руку, и никогда больше я не увижу слепых и ясновидящих глаз, для которых в душе моей не было тайны.

Иоланта взглянула на небо.

— Ночь надвигается. Пора. Прощай!

— Дай мне что-нибудь на память, — я протянул руку.

— Ты просишь, как нищий.

— Я остаюсь нищим… Не мучь меня! Оставь мне что-нибудь твое, что я мог бы хранить потом, как символ нашего прошлого.

Было почти темно — последние багряные блики угасали в небе. Я ожидал с протянутой рукой.

Огромные глаза цвета льда в последний раз опустошили мне душу, и я понял приговор. Она подняла сигарету и стряхнула пепел в мою ладонь.

Я замер. Маленький комочек одно мгновенье жег и светился, потом потух. Вот дунул ветер — и ничего не осталось у меня в руке… Пустота…

Когда я поднял глаза — Иоланты уже не было.

Ничего не осталось…

Неужели нужно терять, чтобы научиться любить и беречь? И я осужден желать только невозможного и звать тех, кто не оглянется назад?

Да, ничего не осталось… Только драгоценный груз воспоминаний, мое призрачное сокровище, которое я отныне буду прижимать к груди пустыми руками, тащась вперед по извилистому пути к свободе.

Мне удалось вырваться с работы полгода спустя после отъезда Иоланты. Я приехал в Москву, получив обещание, что меня отпускают навсегда, предварительно предоставив один год отпуска. Со мной были рукопись публицистической книги для вручения ее в какую-нибудь московскую редакцию и рукопись научной книги с заготовленными в Париже клише, и пятьдесят картин: представлялось, что мое появление на культурном горизонте не останется незамеченным. Но вследствие стечения чрезвычайных обстоятельств меня упросили в последний раз съездить в командировку, и я сделал круг через Эстонию, Латвию, Литву, Германию, Данию, Норвегию, Швецию и Финляндию и благополучно вернулся домой. Между тем меня уже приняли в Союз советских художников и назначили на осень персональную выставку. Рукопись публицистической книги находилась на рассмотрении. Оставалось начать устанавливать контакты с ученым медицинским миром относительно второй рукописи. Я энергично принялся задело.

Но как раз в этот момент я был вызван к высокому начальству. Мне сообщили, что отдыхать сейчас не время и нужно снова готовиться к выезду за границу на многие годы, так как решено связать меня с чрезвычайно важным для Родины источником.

— Вопрос стоит о тебе, Иола: едешь ты или остаешься?

— Еду.

— Почему?

— Потому что опять хочу жить. Я отдохнула и чувствую себя как хорошо прочищенная, смазанная и заряженная винтовка. Оружие, милый, для того и существует, чтобы стрелять, не так ли?

Мы жили в поселке Сокол и часто ходили гулять в лес по Волоколамскому шоссе: это недалеко.

— Но однажды в Цюрихе, часа за два перед нашим отъездом из Швейцарии, ты мне заявила: «Вот ты говоришь, что все свершенное нами якобы оправдывается полетом к свободе. А знаешь ли ты, что прутья клетки всегда перед нашей грудью и орел, стремительно взлетающий в небо, скорее и больнее почувствует их, чем червь, прилежно объедающий края листка? И самым свободным на земле является труп, потому что он лежит не двигаясь и никогда не ощущает тесных стенок гроба?» Ну, так как же обстоит дело с этим? Червь ты или орел?