— Петька, следующий!
Топот. Отработанное чучело, болтая тряпьём, исчезает в дверях. Топот. На стуле новое. Быстрые, сильные движения. И снова:
— Петька, следующий! — Так на конвейере летит один десяток за другим.
Межу тем, пока мы, увлечённые работой, зазевались, один из спасённых за нашими спинами успевает быстро проглотить чью-то рвотную массу из ведра. Его обрабатывают снова, но на этот раз Петька спускает его с крыльца вниз головой, и бегом уносит на помойку полные ведра и тазы. Спасённые, счастливо сопя, ковыляют в барак, на ходу утирая рукавами вспотевшие от напряжения лица. А в бараке уже толпа шакалов теснится вокруг жарко горящей плиты — все котелки полны, в них булькает овощное рагу: набухшие в чьих-то желудках непрожёванные зерна щепочками извлечены в уборной и на помойке, хорошо промыты на водокачке и теперь пущены в дело вторым оборотом.
Вечер — час азартной борьбы за пищу: успеешь — поешь досыта, только не зевай!
Возвратясь в кабинку, я прежде всего закурил и повалился на койку. Но не на долго. Вкрадчивое:
— Можно?
В кабинку через полуоткрытую дверь боком, плечом вперёд вскользнула, как будто бы вкралась молодая девушка. Чёрная казённая гимнастёрка вправлена в чёрную же узкую и короткую юбку, на ногах — щёгольские ярко начищенные сапожки, русые волосы прикрыты большим чёрным платком. Я встаю навстречу. Она нараспев спокойно мне говорит:
— Я на осмотр. Меня направил на отдых начальник режима. Вот записка.
Она подходит ко мне так близко, что её грудь касается моей и пристально смотрит вперёд, точно не видя, как будто бы сквозь меня. У неё большие широко расставленные карие глаза, чистые и прозрачные, но без выражения, как у зверя. «Глаза лани, — думаю я. — Нечеловечьи».
— Так осматривайте, доктор.
Она берёт мою руку и сует себе за пазуху.
— Они тёплые.
— Кто?
— Груди. Я из бани.
В ладони я действительно держу маленькую грудь, будто согретое солнцем яблоко. Смотря мне в глаза и в никуда, она тихо поёт:
— Вы сами на больничном питании?
— Гм… А зачем тебе знать?
— Я из Карлага. В Долинке жила с доктором. Он и мне выписывал будто бы на одного старика-туберкулезника. — Девушка спокойно рассматривает кабинку, рукой прижимая мою руку к своей груди. — А вещей у вас вроде негусто, а? Как моё сердце?
— Чувствую, что любвеобильное.
Её ясный взор как будто бы замечает меня — на правильном лице появляется отражение какой-то мысли.
— Что значит это слово? Да? Спасибо. Я у вас буду только на питании, а жить — в женском бараке. Со штабными — у них чисто и культурно. Не люблю старых, больных и грязных. Люблю молодых и чистых.
Я вынул свою руку из-за ворота и сел на табурет.
— Да, ты чистенькая. Точно вся выстиранная и выглаженная.
Лёгкая тень усмешки пробежала по её худому, очень правильному лицу.
— Что вы… Я такая грязнулька. Меня и зовут — Грязнулька. Не смейтесь. Я — невесёлая, доктор. Вы с кем живёте? С толстой чернявой докторшей?
— Нет.
— Вечером придёте в клуб? Я буду говорить стихи.
— Приду.
— Я их много знаю. Люблю стихи. Учу от контриков.
Она опять, думая о чем-то другом, внимательно и вместе с тем рассеянно скользнула глазами по кабинке.
— Так я передам.
— Что?
— Да насчёт буду ли жить с вами или нет.
Не притрагиваясь к двери, она легко и плавно боком выскользнула вон. Как ящерица.
Я посмотрел на свою руку, всё ещё ощущавшую тёплую округлость солнечного яблока, и покачал головой. Сел к столу и стал разносить данные новой подопечной на свои фанерки. И снова стук в притолоку полуоткрытой двери.
— Разрешите? У меня направление в женское отделение.
Невысокая женщина с нежно-белой прядью над моложавым лицом подала мне бумажку и устало садится на второй табурет.
— Иванова Анна Михайловна. Инженер. Работала в авиации. — И дальше, полузакрыв глаза, она произносит всю формулу.
Я записываю данные.
— Вы откуда?
— Из Москвы. Муж сидит на севере, в Чибью. У него десятка.
На ней хорошо сшитый лыжный костюм — куртка и короткие штаны. На ногах толстые чулки и спортивные ботинки. Ноги красивые, вся фигурка, маленькая и стройная, напоминает что-то далёкое, забытое… Другой мир… Помолчав, женщина поднимает печальные серые глаза:
— У меня нет ценных вещей, но вот здесь, видите, коробка настоящего кофе. Это — единственное моё богатство. Я слышала о вас как о порядочном человеке и прошу оставить её на хранение. Я иногда приходила бы и делала себе кружку кофе. Можно?
«Какое породистое, хоть и измученное лицо, — думал я, разглядывая её исподлобья. — Она отойдёт, если только её не двинут дальше на этап. Однако мне пора. Начинает смеркаться. Сейчас в клубе начнут собираться наши. Вот принесло её не вовремя».
— Дайте мне, пожалуйста, что-нибудь поддержать сердце. И перевяжите ногу. Мы шли пешком целый день.
Я торопливо наливаю в кружку лекарство и начинаю перевязывать стёртый палец. Она морщится и вскрикивает.
— Тише, вы не дома. Поверните ногу. Быстро. Так. Готово. Чего же вы не пьёте лекарство?
— Я уже выпила.
Я разгибаю спину и смотрю в окно на предвечернее золотое сияние. Надо спешить.
— Петька, позови Федьку-Шрама. Он будет сторожить посылки. Пусть поужинает и сейчас же приходит. Как, вы выпили лекарство? Вот оно, в кружке!
Женщина сидит, прислонившись спиной к стенке. Глаза у неё закрыты.
— Я выпила из мензурки, — сонно отвечает она.
Я хватаю мензурку. Так и есть — пустая.
— Лекарство бурого цвета. Пахло йодом.
Снежная прядь медленно падает на лоб, голова опускается на грудь. Она засыпает. Я трясусь от ярости.
— Я украл это чернило у самого начальника лагеря, понимаете?! В зоне чернил нет, мы царапаем слова гвоздями на фанерках. Я добавил в чернила йода для количества! Я пишу роман, чёрт подери, вы слышите?! А вы являетесь и выпиваете мои чернила, все до капли! Чёрт бы вас взял! Видите, видите — ни капли не осталось! Знаете, это уж слишком! Просто нахальство какое-то — прийти и выпить чернила! А ещё инженер! Откуда я теперь возьму чернила, а? Вы об этом подумали?!
Но виновница спит. Пройти меж собак и штыков тридцать километров с вещами на плечах голодному и истощённому человеку трудно. Да и ноги в тюрьме и на этапе разучились ходить. Мне делается её жалко. Я наклоняюсь, поднимаю выпавшую из рук коробку и ставлю её на полку, где у меня хранится много чужих богатств — сало, папиросы, консервы.
После раздачи ужина больным я беру её за плечо. Нехорошо, что я поднял крик. Жалко чернил, конечно, но ничего не поделаешь. Что уж там…
— Проснитесь. Вот суп. Ешьте. Сейчас пойдем на концерт — вам полезно посмотреть на обстановку и познакомиться кое с кем из людей. Они пригодятся. Вам с ними жить.
Она молча хлебает суп сначала с закрытыми глазами, потом горячая еда начинает действовать — её лицо розовеет, в глазах появляется живой блеск. Она встаёт, энергично подтягивает куртку и штаны и послушно говорит:
— Я готова.
Но в дверях уже стоит, широко улыбаясь и протягивая вперёд сильную руку, молодой коренастый мужчина. Новенькая телогрейка раскрыта, виден ворот дорогой вольной рубахи. Из-под форменной шапки вызывающе торчит клок вьющихся волос. Лицо открытое, сильное, сухое. Через лоб и щёку тянется шрам. Два смеющихся голубых глаза внимательно оглядывают незнакомку, потом меня.
Привет, медицина!
Мужчина крепко трясет меня за плечи и протягивает руку моей собеседнице.
— Иванова Анна Михайловна. Инженер. Очень приятно, — неуверенно говорит та.
Мужчина насмешливо косит на меня глазом и в тон отвечает:
— Федька-Шрам. Бандит. Очень приятно. Будем знакомы!
Они обмениваются рукопожатием.
— Федька, я ухожу в клуб. Будь другом, полежи здесь до моего возвращения.
— Заметано. В законе. Об чём речуга?
Федька размашистым движением снимает телогрейку и шапку, бросает всё это на табурет и садится на мою кровать.
— Чай будет?
— А как же! Дядя Вася, чай Федьке! И погорячее!
— Федька-Шрам — один из знатных людей зоны. Законник. Пахан. Уважаемый человек и среди блатных, и среди контриков, — объясняю я Анне Михайловне. — Если бы не он — в кабинке нельзя было бы держать ничего съестного — ведь весь лагерь голодает: всё растащили бы в миг. А еда эта — чужая, работяг.
Не будь места надежного хранения, пищу пришлось бы съедать сразу, во вред своему здоровью. А так посылочники приходят и берут своё добро по кусочку. Доброе дело делает этот замечательный человек!
— Вы работаете на кухне?
Федька хохочет: это оскорбление для честного вора, но он прощает фрайерше — она новенькая.
— Он голоден, как волк.
— И будет стеречь чужие продукты?
— Да.
— И он… — инженер запнулась.
Федька вынул кисет и начал делать закрутку. Поднял лицо и усмехнулся.
— Не стесняйтесь, дамочка, говорите до конца — «даже, если он бандит?» Я именно потому и берегу, что бандит: кто же ещё убережёт, — он зажёг закрутку с очень гордым видом.
— А… ваши… если придут?
— У нас этого не бывает, дама. Если один вор-законник что-то делает, то ему поперёк дороги никто не становится. А уж вроде силу применить против своего — ни-ни. Сразу суд, наш, блатной то есть, и ночью его сделают начисто: за насилье у нас строго — вышка. Поняли? Мы не шуткуем! Законный вор сюда не придёт, я всем уже сказал, что иду в этот барак. Я стерегу фактически от ваших же доходят — с ними вот возня. Да и малолетнее шакальё в зоне — это вольница, ни нашего закона не признают, ни вашего. Ну а с ними можно сладить. Эй, дядя Вася, дай нож, которым скоблят пол! Спасибо!
Федька воткнул огромный, зловещего вида, чёрный нож в паз моего грубо сколоченного стола и засмеялся:
— Пусть себе торчит на показуху доходягам и малолеткам! Пусть знают, какой страшный бандит есть Федька-Шрам!
Мы засмеялись и повернулись было к дверям: уже смерклось.