Пир бессмертных: Книги о жестоком, трудном и великолепном времени. Возмездие. Том 2 — страница 58 из 100

Второй рисунок: нервный, похожий на глисту инвалид раздраженно дребезжит: «У мине чешется сердце!» На больном ничего нет, кроме дырявого одеяла, задрапированного, как римская тога. Виду старика нелепый и смешной. Григорьев возражает: лучше повязать одеяло на шее, как у африканского дикаря, — это даст возможность показать чудовищную худобу. Она сделает рисунок трагическим. Я соглашаюсь и добавляю: тогда на груди надб изобразить татуировку — якорь, винтовку, звезду и надпись вокруг: «Вся власть Советамъ!» — как у одного моего больного.

— Здорово! — одобряет Григорьев.

Третий рисунок: раздетая затасканная женщина с дымящейся самокруткой во рту и в фантастически залатанных панталонах кокетливо щебечет: «Хронически страдаю воспалением правой яичницы».

— Это не та ли старая проститутка, которая вечерами дежурит около уборной? — спрашивает задумчиво Григорьев.

— Она самая.

— Старушка берет полпайки хлеба.

На смену Борису Григорьеву является Николай Кузнецов. У него под мышкой две фанерки.

— Что, неужели уже готов «Веер смерти»?

— Нет, он еще в работе. Я принес мой ответ на газетную статью, которую вы нам читали дней десять назад. Об основных положениях социалистического реализма. Помните? Я тогда же записал отдельные положения, на которые мне хотелось возразить. Они написаны вот на этой фанерке. На другой — мои возражения в стихотворной форме, нечто вроде символа веры. Вещь называется «Напутствие сыну». Сын — это мой стих. «Она» с большой буквы — Правда. Читайте сначала первую фанерку!

На ней было написано:

«Поэзия обслуживает класс и его текущие потребности.

Она должна быть точно адресована.

Задачи поэзии — конкретные, временные, конечные.

При неясности адресовки возможны ошибки и промахи автора и читателя.

При точной нацеленности стиха обеспечено точное нахождение своего читательского коллектива.

Поэзия должна быть боевой: она разоблачает врагов народа и обстреливает их позиции.

Вследствие своей актуальности боевая политическая классовая поэзия неизбежно недолговечна.

Авторство индивидуалистично, подлинная классовая поэзия принадлежит классу в целом».

— А теперь прочтите мой ответ. Я исхожу из мысли, что поэзия, обслуживающая Правду и только Правду, не нуждается в условиях, указанных автором статьи. Прочтите-ка мои ответы вслух.

Я прочел: «Напутствие сыну».

Я писал тебя для Нее,

Как письмо за ночным столом.

К утру, выпив перо мое,

Ты ожил и повел крылом.

Мир широк. Он как божий сад.

Там узнают тебя. Лети!

Не к лицу тебе адресат,

Нет конца твоему пути…

И собьешься — печали нет!

Долог, долог он, твой полет

Сквозь вертушку ночей и лет,

Но кто может понять, — тот поймет,

Тот узнает тебя. Сотни глаз

Запрокинутся — «Может, к нам?»

Может, к ним… И однажды раз

Пролетишь у ее окна.

Не возьмет она, не гонись!

Ей, пожалуй что все равно,

Но с чужой руки не кормись

И ни в чье не влетай окно.

И когда через дым и свист

Пушки выкатят — не гляди,

Падай, сын мой, как мертвый лист,

С головою в траве пропади!

Ты увидишь других людей,

Стих мой, сын мой, и жаль одно:

Над просторами их площадей

Мне услышать тебя не дано.

Будешь жить среди них без меня,

Лишь часами далеких ночей

Смутный сон про себя храня,

Что ты все-таки — мой иль ничей!

Мы помолчали.

— Технически стихотворение хорошо написано, складно и ладно, — наконец произнес я. — Но, как это случается с вами очень часто, оно написано непродуманно. Вот вы служили в Красной Армии и в гитлеровском гестапо.

Кузнецов побагровел.

— Я не служил в гестапо, — запальчиво крикнул он мне в лицо, — я выполнял там задание наших партизан! Слышите?! Прошу не ошибаться!

— Не лезьте в бутылку, Николай Петрович. Я не следователь и не хотел вас обидеть. Я…

— Но вы допустили следовательскую формулировку! Именно по ней я получил двадцать пят лет!

— Сочувствую. Но мы говорим о другом. В этих двух организациях вы наблюдали две идеологии, построенные на двух правдах.

— Правда — одна!

— Чепуха! Правд столько, сколько материальных интересов. Советские коммунисты и немецкие фашисты борются за свои особые подлинные правды, то есть за реальные интересы бедных и богатых, трудящихся и эксплуататоров. Обе стороны полностью правы, но каждая по-своему. Мы против них не потому, что наша правда правдивее, а потому, что она — наша. Поняли? Символа веры у вас не получилось. Вы не сказали, в чем именно ваша Правда с большой буквы. Отрицание ничего не утверждает. Вы только неплохо возразили партийному дураку: он слишком откровенно сказал то, что обычно прикрывают болтовней о гуманности, свободе и прочем. Вы сочувствуете Гитлеру?

— Нет.

— Тогда вы за одну правду с автором статьи и ему можете поставить в упрек только обнаженную форму. Так нужно было это и сказать, но определеннее, острее и круче. С беззлобной насмешкой. Чуть печально, как умный спорит с дураком.

Кузнецов задумался.

— Можно? — гаркнул у дверей бодрый голос, и в кабинку широко шагнул Федька-Шрам со свертком под мышкой.

— К тебе сурьезный разговор, доктор. Поэт, поднимай якорь и уходи в туманную даль, как говорится в любимой песне!

Федька сел на стул, осторожно положив на стол свой сверток.

— Дядя Вася, баланду доктора поставь на печку, слышь? Петька, покедова я не дам сигнал, чтоб нас никто не беспокоил! Заметано?

— Об чем вопросик?

Федька осторожно положил сверток под стол.

— Ты знаешь, доктор, что сегодня есть сочельник? А?

— Нет, забыл. Под Первомай и Октябрьскую меня как опасного врага народа садят в изолятор, и советские праздники я не забываю. А Новый год — зачем он мне? Я годов не считаю. До срока все равно не доживу.

— Посмотрим. Годы нам не люди считают. Всему в жизни хозяин — судьба. Понял?

Федька искоса посмотрел на дверь, быстро нагнулся, пошарил у своих ног и налил мне полкружки водки. Пошарил еще и положил на чистую фанерку мастерски обжаренный кусок мяса.

— Будем встречать Новый год. И поговорим. Пей.

Я опорожнил кружку и начал жевать ароматное жирное мясо.

— Вкусно. Заяц?

— Любимая кошка твоей начальницы. На здоровье, доктор! За удачу в Новом году!

Он выпил и закусил.

— Ты, Федька, по тем рельсам катишься, которые ведут прямехонько в тупик: судьба, успех… От кого я это слышу?! Судьбу мы делаем сами, браток! Еще наши деды говорили: «Бог-то бог, да сам не будь плох!»

Федька крякнул и покачал головой.

— Эх, милый ты мой доктор, потому-то я и в философию ударился, что сплоховал и в себя самого потерял веру. Засыпка полная.

— Ну?

— Слушай, что говорю. Полгода я готовил побег. В штабе мне замостырили липу, с фоткой и законными печатями, как полагается. То есть все по науке. Сколько денег мне это стоило — понимай сам. Обрыв был назначен на сегодня, на сочельник Нового года, — вольняшки, мол, перепьются и дадут спокойно сесть на поезд. Я уже в обед на прощание хорошо выпил с Метеором — мы то есть вместе кушали. Перед последним сном в зоне и выходом через вахту пошел я энто в уборную. Иду и смеюсь себе — мол, тоже в последний раз.

— Ну и что же?

— Слухай. Все документы и с фотокарточкой у мине с кармана по пьянке вывалились, и я того не заметил. Выспался законно, претензий иметь не могу. Просыпаюсь, а документов нет. С штаба мне уже передали — документ нашел твой инвалид, что в кабинке сейчас военные тайны пишет.

— Майстрах?

— Он. Нашел, отдал и доволен — выполнил, значит, воинский долг.

Мы помолчали.

— Будешь опять готовиться?

Федька вздохнул.

— Денег нет. Судьба?

— Нет, пьянство не вовремя, парень. Сначала делают задуманное, потом пьют. Ты поступил наоборот. За наоборот бьет не судьба, а наш великий учитель — жизнь.

Помолчали.

— Ты куда собрался бежать?

— К Эрне. Она выходит в следующем году. Так я хотел мотануться на Урал да и устроиться где-нибудь в большом городе. Она подъехала бы потом. Работали бы порознь — она музыкантшей, я — токарем, а жили бы вместе. Хорошее планирование?

— Очень. Молодец ты, Федька. Эрна согласна?

— Насчет Свердловска — да. Насчет побега она ничего не знала. Считает, что после войны будет амнистия и мы законно выйдем вместе. Теперь все под откос.

Он налил мне еще водки и вынул румяную ногу, этакий окорочок.

— Валяй, доктор, пропивай мою свободу.

Я выпил водку и закусил корочкой хлеба с солью.

— А мясо?

— Оставлю для Анны Михайловны. Пусть она тоже встретит Новый год. А насчет пропивания твоей свободы — это ты зря. Я пью и радуюсь, что твоя глупая затея провалилась. И ты не поставил под угрозу ни Эрну, ни вашу совместную жизнь. Что это за существование, когда обман каждый день мог бы открыться и тебя посадили бы за побег? Эх ты, дурачок… Разве счастливую семью строят на песке? А если родятся дети?

Федька выпил, закусил и опустил изувеченное лицо в сильные, большие ладони.

— Как жить?

— Честно. Рвать с шалманом.

— Для чего?

— Для себя. Для нее. Для ребенка. Для общества. Ведь если уйдешь из шалмана, то станешь гражданином. Хватит силы?

Федька не поднимая лица сказал глухо:

— Хватит.

Помолчали

— А если твои блатняки тебя найдут? У вас же за это смерть?

Долго молчал Федька-Шрам, наконец, нехотя буркнул:

— С шалмана бежать трудней, чем с лагеря. Да, здесь за неудачу срок, а там — смерть. Но я понимаю, что с шалманом легче рвать здесь, в лагере. Решить проблему не отходя от кассы, как говорится.

— Ну?

— И я отмерю свою судьбу сам. Понял? Сам!

9

Зимой в Сибири смеркается быстро. Я вышел на крыльцо, поглядел — уже темновато. Время повидать Анну Михайловну в рабочем женском бараке после ужина ушло, и самоохранник уже запер калитку в рабочую зону. Я посмотрел на небо — на западе оно еще светилось бледно-зеленым сиянием, на сиреневом снегу четко рисовались все характерные особенности человеческой фигуры. Меня узнают с первого взгляда. Что-нибудь предпринимать пока опасно.