— Что ж вы… Ешьте…
Анечка поднимает печальные глаза.
— Вы почему такая убитая? Вы нездоровы?
— Нет, не только. С тех пор, как меня послали на сырозавод, я чувствую себя хуже. Я не могу, понимаете, просто не могу десять часов ходить по кругу вместе с Чемберленом и вращать этот проклятый сепаратор. Я не могу! У меня нет сил!
Я опустил руку с кусочком сыра.
— Ешьте. Он честно заработан.
— Может, легче крутить ручку?
— Что вы… десять часов? Даже здоровые мужчины этого не выдерживают.
— Или лучше сдаться и пойти инженером на РМЗ?
Анечка тряхнула головой.
— Нет. Никогда. Я инженер-химик, и если меня вначале брали не по специальности на должность заместителя заведующего тракторной базой, то только потому, что вольный заведующий всегда должен иметь рядом с собой заключенного, на которого потом может свалить ответственность за воровство запчастей и за махинации с работой тракторов. Вы поймите: колхозы сидят без запчастей, но им нужно пахать, сеять и жать. Наша база нелегально обслуживает запчастями и тягачами всю округу: председатели хорошо платят, этим живет все наше начальство! Но злоупотребления могут вскрыться… В любой день… И я не хочу получать новый срок за то, что покрыла этих казнокрадов. Я не хочу! Сознание, что я прислуживаю банде негодяев, хуже ручки и оглобли! Пусть я работаю в должности клячи вместе с Чемберленом, но мы оба — честные животные!
Я положил кусочек сыра на стол и опустил голову.
— Все дело в здоровье Чемберлена. Пока мы ходим вместе — дело идет. Но бывают дни, когда он не поднимается на ноги. Одна ходить в оглобле десять часов я не в силах! Что будет, если…
Я встал.
— Ладно, не загадывайте вперед. У заключенного нет будущего. Живите сегодняшним днем. Сегодня у нас нет никаких дел, кроме отдыха, Анечка! — сказал я, видя, что она уже вытащила из-под топчана мой тощий вещевой мешок и принялась вытряхивать из него пыль. — Только после обеда сюда забежит на полчаса наш Тополь. Идем!
— Что с ней? Аборт?
— Да! Идем же, Анечка!
— Куда?
— Сейчас увидите! Ну, подбодритесь! Вольф, если начнут собираться товарищи, пусть подождут — я буду к десяти часам!
Мы проходим через вахту больничной зоны, огибаем рабочий барак и идем по направлению к главной вахте между стеной и забором — здесь тянется узкая полоса сочной немятой травы.
— Куда мы? — тревожно спрашивает Анечка.
— Вот сюда! — сияю я и указываю место. — Эту скамеечку я загодя смастерил вчера вечером под носом у стрелка. На вышке торчал Карп Карпыч.
— Зачем нам скамеечка? — тихонько смеется Анечка, видимо все уже понимая.
Мы садимся. Тихо. Перед нашими носами бурьян, позади него — серый дощатый высокий забор, увитый ржавой колючей проволокой. Но над нами — весеннее небо, ясное и холодное, которое вдруг нам начинает казаться теплым и ласковым.
— Как хорошо… — говорит Анечка. — Я никогда не думала, что в Сибири небо может быть приветливым…
Наша скамеечка — просто обломок старой доски на двух камнях. Нам тесно. Чтобы не упасть, она прижимается ко мне.
— И никого нет… Мы одни…
Я обнимаю ее за талию и привлекаю к себе. Солнце пригревает, и мы закрываем глаза.
— Это праздник: мы одни… — мечтательно, как будто в счастливой дреме говорит она.
— Эй, чего уселись здеся? Давай враз к такой-то матери, — вдруг крикнул с вышки усатый стрелок. — Еще целоваться будете?
Анечка вздрагивает, но я сильнее прижимаю ее к себе.
— Будем! — говорю я тихо и целую Анечку в губы. Раз. Два. Много раз.
— Вот гады! — удивляется стрелок. — Место под вышкой выбрали! Неужто иного кутка нету?
Анечка молчит, закрыв глаза.
— Нет! — тихо говорю я и опять целую ее. Не открывая глаз, она как будто просыпается. Потягивается.
— С добрым утром! — улыбаюсь я и крепко-накрепко ее обнимаю. Так мы сидим, обнявшись. Нам хорошо.
— Вот я вас, сучье отродье! — орет стрелок. — Разбегись от себя, а то стрелять буду!
Он стучит винтовкой.
— Он нас может убить? — дрожа в моих объятиях, спрашивает Анечка.
— Может.
Мы целуемся. Звякает затвор.
— Разойдись, а то…
Анечка не раскрывает глаз. Я делаю над собой усилие.
— Сейчас он может нажать курок… Пуля уже в стволе…
Мы открываем глаза и весело хохочем. Встаем.
— Что ж ты, стрелочек, в такое утро злишься? А? Посмотри-ка на небо!
Стрелок долго кашляет, смотрит на небо, потом кричит:
— Не положено, штоб целоваться! Поняли? А при чем, обратно, небо? Порядок полагается и при небе!
До угла я веду ее, обняв за талию. Спинами мы чувствуем провожающее нас дуло.
— Куда теперь?
— Я заготовил другое место. В запас!
Мы идем среди клумб прямо на противоположную сторону зоны. За баней ложимся в высокую траву на ковер сорванных и привядших цветов: я их сорвал и уложил вчера, чтоб не было так сыро. Солнце уже высоко поднялось над проволокой, но на ржавых крючках проволоки еще радужно сверкают и искрятся капельки росы. Теплеет. Ветерок шевельнет светлые весенние листочки вольных берез за забором, и опять стихнет. Мы сидим рядом, держа друг друга за руки. И опять сладко закрываются глаза. Анечка опускает голову на мое плечо.
— Я — Гитлер! Я — Гитлер! Убейте меня!!!
Женский голос звучит сначала издали, потом приближается. Передвигается вправо. Огибает баню. И вдруг истошно, надрывно, нечеловечески звучит над нами:
— Я — Гитлер! Я — Гитлер!! Убейте меня!!!
Мы вздыхаем и открываем глаза: нет, в лагере некуда спрятаться…
— Это Соня Изралевич? — сонно спрашивает Анечка.
— А кто же еще? Черт бы ее взял…
— Когда ее вывезут в Мариинск?
— Неизвестно. Весна. Нет свободного стрелка и подводы.
Соня — душевнобольная. Ее привезли с шестого лагпункта.
Она лежит в больнице № 1, но санитар не может усмотреть, на дворе тепло, и Соня часто прорывается во двор и босая бегает по зоне в одном белье.
— Она симулянтка?
— Нет.
— Почему кричит, что она Гитлер?
— Если будет кричать, что она заключенная, никто не обратит внимания — самоохранники дадут палкой по спине и все. Заявлять, что ты — Гитлер, в Советском Союзе может только сумасшедший. Это ее визитная карточка.
— Так она все-таки симулянтка?
— Нет. Но сумасшедшие тоже не дураки и соображают, что к чему. Позавчера мне удалось ее поймать. Говорю: «Соня, вот ты все требуешь, чтоб тебя убили, но бегаешь от забора или мимо забора, и тебя никто не убивает. Аты побеги прямо на забор — перебеги огневую дорожку и ухватись за проволоку руками. Тогда стрелок наверняка убьет тебя на месте, и все будет в порядке».
— Ну а она?
— Ах, если бы вы видели ее глаза! С каким бешенством, с какой ненавистью она на меня смотрела! Поняла, что я смеюсь над ней, потому что в таких, как она, душевнобольных обычно сидят два человека — здоровый и больной. Такие больные — раздвоенные!
Соня, прокричав свой обычный репертуар, уже готова была бежать дальше, и мы, поглядев ей вслед, хотели было закрыть глаза и отдаться наплыву чувств, как вдруг с воли, из-за забора, в зону влетела желтая бабочка и, вихляя туда и сюда, стала порхать вдоль огневой дорожки. Соня остановилась, потом, широко расставив руки, бросилась за ней, повторяя по росистой траве тот самый извилистый пусть, который бабочка чертила в голубом утреннем воздухе.
— На дорожку не заходить! Стрелять буду! — закричал тоненьким надтреснутым голоском мальчишка-стрелок Панька, контуженный фронтовик: это был тоже душевнобольной, но более опасный, чем Соня, потому что ему дали в руки оружие. Анечка и я обнялись, потеснее прижались друг к другу и хотели опять продолжать игру с поцелуями. В сонном теплом воздухе слышалось, как Панька мурлычет себе под нос песенку, вернее, припев к ней: кончит, замолкнет и начинает снова, как злая оса над весенними цветами — перелетит, выпьем мед и летит дальше, з-з-з-з — и тишина, з-з-з-з — и тишина…
«Смелого пуля боится…» — гудел Панька. Вдруг бабочка косо скользнула вбок и влетела на огневую дорожку, а за ней туда же вбежала Соня. Стрелок засмеялся и поднял дуло, все еще тихонько напевая сквозь зубы: «Смелого любит страна…»
Бабочка и Соня быстро прыгали то в одну сторону, то в другую, и целиться было непросто, тем более что Соня ступала то по дорожке, то по траве: убить человека на дорожке стрелок был обязан, в этом состоит его долг, а за убийство женщины в зоне могут посадить самого — это преступление. Вдруг песенка смолкла. Анечка испуганно открыла глаза.
— Смотрите! Ах…
Панька перегнулся через барьер вышки с винтовкой у плеча и водил дулом. В это мгновение Соня сделала резкое движение, чтобы вытянутой рукой схватить бабочку и шагнула вбок на траву. Панька засмеялся и опустил винтовку. И сейчас же бабочка, колыхаясь и прыгая в воздухе, метнулась к забору, вслед за ней Соня, вслед за Соней Панька вскинул винтовку и стал ловить сумасшедшую на мушку.
— Ой! Он ее убьет! — взвизгнула Анечка и вцепилась в меня.
Но бабочка и сумасшедшая опять очутились в зоне.
Новый зигзаг полета. Тихое: «Смелого любит страна…»
Мгновение молчания.
Анечка закрыла лицо руками. Потом спросила сквозь пальцы:
— Он убил Соню?
— Пока нет. Откройте лицо.
Анечка вздохнула. Улыбнулась. Открыла глаза. С вышки опять загудел Панька: «Смелым и Сталин гордится…»
— Я не могу больше… Идемте!
Молчание.
— Ай!
Анечка уткнула лицо в рукав. И вдруг на всю отдыхающую зону пронеслось:
— Я — Гитлер! Я — Гитлер!! Убейте меня!!!
И Соня, прыгая через клумбы, понеслась к штабу. В пальцах у нее трепетала крылышками желтая бабочка. Анечка рукавом телогрейки вытерла пот с лица.
«Смелому смерть не страшна…» — раздалось с вышки.
Анечка вскочила.
— Уйдемте отсюда, я не могу сидеть спокойно перед табличкой с надписью «Огневая зона». Не могу! Уйдем подальше. Сядем вон там, поддеревом.