Пир бессмертных: Книги о жестоком, трудном и великолепном времени. Возмездие. Том 3 — страница 10 из 80

о солнцем, а как подует ветер да поднимет тучи пыли, так колючие ограждения и сторожевые вышки совсем исчезают в горячей мгле, и всё кругом кажется обыкновенным степным сибирским поселком. В бурьяне заключённые вырыли уютные логова и летом скрывались в них от клопов. Такие небольшие ямы использовались и для любовных утех под звёздным небом. Здесь были и семейные берлоги с некоторым подобием комфорта, и норы-одиночки для любителей мрачных размышлений.

Когда начались война и голод, кое-кто поселился в норах напостоянно и одичал: я знал одного молодого поволжского немца, который жил в норе летом и зимой, в баню не ходил, оброс и превратился во внутрилагерного Маугли. Он смастерил капкан и питался жаренными крысами. Это был единственный толстый человек в зоне.

Годы террора в деревне (1931–1933) и в городе (19361938) сопровождались уходом отцов и братьев в заключение и массовым разорением семей. Ясно, что в этих условиях резко повысилась преступность, особенно мелкое бытовое воровство, и в лагеря валом повалили краткосрочни-ки и среди них дети и подростки — как местные, так и завезённые из европейской части страны. В 1941 году на Мариинском штабном лагпункте я работал врачом, и это пополнение, похожее на стаи шумных голодных галчат, доставляло мне много хлопот.

Как-то опер вызвал меня к себе. Это был пожилой, толстый человек, бывший балтийский матрос.

— Доктор, теперь комиссия едет за комиссией. Примите меры, чтобы шпана не бегала по зоне: это просто неприлично. Я заметил голую девчонку в длинном бушлате — ну, дикий зверь, да и только. Найдите её и уберите с открытых мест.

— Как, гражданин начальник?

— Ваше дело.

«Это действительно моё дело, — думал я, — потому что шпана в баню не ходит и вещей в прожарку не сдаёт. Вшивости у неё если пока и нет, так обязательно будет. А где вшивость — там и сыпняк. А где сыпняк — там и мой расстрел “за преднамеренное истребление временно изолированных советских граждан путём организации эпидемии”.

Чекистов я знаю, и шутить с ними нечего. Эта поганая девчонка держит в руках мою жизнь».

И вот я открыл военные действия. Во главе бригады полуживых инвалидов стал шарить по зоне и ловить внутрилагерных беспризорников для того, чтобы насильно их обстричь, вымыть в бане и прожарить тряпьё. На их стороне были молодость и быстрота тощих грязных ног. На нашей стороне — организованность и план. Это было, конечно, смешно и нелепо, когда мы, разбившись цепочкой, прочесывали бурьянные джунгли и вытягивали из нор за ноги детей, похожих на шелудивых озлобленных волчат. Дело продвигалось медленно, но всё-таки продвигалось. Тех, кто от кочевого образа жизни переходил к осёдлому, я записывал в особую бригаду и ставил на дополнительное питание. К началу осени в зоне осталось человек пять особо одичавших. Потом три. Два. Но одна негодяйка никак не давалась в руки — девчонка по кличке Борька, а по учётной карточке нарядчика — Борислава Норбертовна Спыхальская, год рождения — двадцать восьмой, место рождения — деревушка под Минском. Она потерялась после ареста родителей, была поймана на краже и получила два года. Это была тощая голенастая девчонка, совершенно голая, стриженная и босая. Вся серая от пыли настолько, что казалась большой крысой. Стриженные волосы были так плотно набиты пылью, что мало отличались от кожи. На сером фоне видны были только два испуганных, больших ярко-голубых глаза. Девчонка волочила на себе большой мужской бушлат с оторванными рукавами, висевший на ней до земли, как ватный халат. Она умело пряталась в берлогах, но ещё более хитро делала себе прикрытия из плетёного бурьяна, и мы проходили буквально рядом, не замечая зарывшегося в пыли испуганного человеческого зверька. Но однажды мне повезло — я оступился ногой в нору, где, свернувшись калачиком, притаилась Борька. Сопротивление оказалось бесполезным. Нора находилась в дальнем углу зоны. Борька ловко выскользнула из бушлата и голяком понеслась прямо в угол, но там была изловлена всей бригадой. Как она ни кусалась, как ни царапалась, мы её всё-таки вымыли, остригли и одели в давно приготовленное платье. К общему удивлению получилась довольно хорошенькая девочка.

Крепко ухватив пленницу за руку, я повёл её в хлеборезку, к старому азербайджанцу Аликберу Аликберовичу.

— Слушайте, Аликбер, этой девочке давайте по кусочку хлеба три раза в день — к завтраку, обеду и ужину. Распоряжение начальника.

— В счёт пайки?

— Сверх!

— Ва, доктор, это незаконно. Пусть начальник её сам кормит. Зачем я буду шпану кормить? Шпана для хлебореза хуже крыс. Первые воры! Пусть она подохнет, пожалуйста!

И Аликбер благочестиво поднял глаза к небу: он был муллой.

Я тоже благочестиво поднял глаза к небу, заложил ладони за уши и строго по мусульманскому закону провёл их к подбородку и ниже, к воображаемой бороде. Сурово проговорил нараспев:

— Бисмилла хирраман ниррагим. Во имя бога начнём и кончим. Если не дашь девочке хлеб, то пусть твои дети погибнут от голода, пусть станут шпаной, и большевики их привезут в сибирский лагерь, пусть они…

Степенно сидевший на скамейке Аликбер Апикберович вдруг изменился в лице и вскочил. Этого он не ожидал.

— Аллах акбар, — закричал он, схватив меня за руку, — Бог велик! Зачем шумишь? Вай-вай! Эта девочка может приходить ко мне за хлебом, пожалуйста!

В амбулатории в качестве лекпома работала жена польского военного атташе в Москве, красивая женщина с зелёными глазами. Польки предупредили, что она связана с Оперчекистской частью и, как видно, приставлена ко мне для наблюдения. Пани Ванда взяла на себя заботы по уходу за маленькой панной Славой. Как-то в выходной день я сделал с неё миниатюрный акварельный портрет, и он долго хранился в моих бумагах, пока дневальный не украл их и не уничтожил рисунок. Это случилось годом позднее, в Суслове, в страшную пору голода и смерти.

Голод длился в лагерях с начала войны и почти до ее конца. Это было было явление временное, переходное. В мирное время, до и после войны, в лагерях инвалидов кормили удовлетворительно, а рабочие могли на заработанные Деньги дополнительно покупать в ларьках качественные пищевые продукты. Для меня лично воспоминания о военных годах связано с голодом, а голод — с Сусловским лагпунктом. За весну, лето и осень сорок третьего года из тысячи заключенных умерло восемьсот двадцать человек — я вел отчетность и запомнил эту цифру. Взамен умерших приходило новое пополнение, поскольку в военные годы суды выполняли завышенный план, так что недостатка в даровой рабсиле начальство не ощущало.

Голод оказался явлением зримым. Актировать белье и одежду прекратили — все снашивалось начисто. Рабочие с категорией «тяжелый труд» получали все новое и после превращения вещей в грязные обноски сдавали их рабочим с категорией «средний труд». Последних легко можно было узнать по заплатам. Поносив вещи до состояния лохмотьев, второсортные рабочие сдавали их третьесортным, и бригады «легкого труда» также можно было издали узнать по дырам и болтающимся из них кускам ваты. Лохмотья, превратившиеся в тряпки, передавались инвалидам, которые уже не имели человеческого вида. Также обстояло дело и с обувью: ходить босиком запрещалось, инвалиды были одеты в ботинки, выгнутые из прокладок стертых автомобильных шин. По размеру, цвету и форме они напоминали обувь для взрослых слонов. Ходить в них было невозможно, их волочили по сухой земле на манер лыж, а по мокрой просто плыли. Эта обувь называлась кордами, а бригады инвалидов — кордебалетом.

Инвалиды получали в день по триста граммов хлеба, «легкий труд» — четыреста, «средний» — пятьсот, «тяжелый» — семьсот и дополнительное питание, раздававшееся прямо на рабочих местах. Поэтому лица и спины лагерников отличались по категориям труда, и врач даже в бане мог определить по внешнему виду человека, к какой группе населения он принадлежит.

Но издали, я думаю, самым главным признаком голода являлась замедленность движений. Люди с категорией «тяжелый труд» двигались обычно и нормально, как полагается всем людям на земле. Но с каждой более низкой категорией скорость и живость движений убывала. Исчезала жестикуляция, движения в целях экономии сил подсознательно сводились к минимуму. Такая вялость и характерная для глаза скупость мимики, жестов и движений показывала, что идет бригада второй или третьей категории. Начиная с третьей и до инвалидов включительно количество движений опять возрастало за счет возникновения непроизвольных и ненужных. Истощенные люди движутся не только медленно, но и неуверенно — они спотыкаются, балансируют руками. Когда, болтая лохмотьями на ветру, тащится бригада людей с опущенными головами, сгорбленных, руками опирающихся о воздух для сохранения равновесия (палки в лагере запрещены, они — оружие), и волочит по земле огромные, несуразные слоновьи ботинки, то знайте, что перед вами — кордебалет, доходяги, те, кто в ближайшее время попадет в морг. А так как в лагере всегда здоровые и сильные живут между ослабленными или совсем ослабшими до агонального состояния людьми, то глаз издали воспринимал лагерную толпу как очень живописную и разношерстную, несмотря на однообразное черное обмундирование.

Вспоминается чудесное весеннее утро сорок четвертого года. Ночью шел дождь, но с восходом солнца погода прояснилась. По голубому небу быстро плыли лёгкие облака, за зоной берёзки ещё совсем прозрачные, но уже зеленоваты от набухших почек. День нерабочий, народу перед бараками полно, и все бегут в одном направлении — к хлеборезке. В чём дело?

У хлеборезки — гогот и весёлая ругань, невообразимая толчея, праздник, ярмарка! Все машут руками, улыбаются. Сквозь давку протискиваются счастливцы и улепётывают к баракам с булками в руках, на бегу отдирая куски и суя их в рот. В толпе над грязными головами плывут чистенькие румяные булки. Их рвут на части и пожирают тут же. Первая категория передаёт хлеб с рук на руки, но вторая прыгает вверх, как свора голодных собак и рвет хлеб на лету, третья кидается на оторванные куски у самых губ уже открывших рот счастливцев. Внизу, между ног, в грязи ползают, как свиньи, инвалиды, подбирают крошки и с восторгом чавкают это месиво. У всех на лицах удальство, задор, озорное веселье.