Пир бессмертных: Книги о жестоком, трудном и великолепном времени. Возмездие. Том 3 — страница 45 из 80

и урок мужского пола: со дня приезда в октябре пятьдесят третьего года и до моего освобождения в сентябре пятьдесят четвёртого года этот любовный помойный дуэт не прекращался ни на день, сколько бы раз начальство ни снимало с крыши МСЧ любителей полюбезничать с прекрасным полом и сколько бы таких любителей ни сидело в ШИЗО. Когда я вспоминаю 05, то сразу же начинаю мысленно слышать откуда-то сверху над собой зычную похабщину. Что это было — проявление задавленной сексуальности? Удальство на воровской манер? Патология исковерканной заключением психики? Не знаю.

Я пишу эти строки и как будто слышу этот животный глухой рёв, хотя сижу в профессорском зале Ленинской библиотеки.

Примечательно, что в зоне отсутствовал зал со сценой. Обычно они переделываются из столовой, и люди едят на койках, но на 05 всё было не так. Столовая — огромный светлый зал — была мастерски раскрашена художниками-умельцами в стиле Шереметевского дворца в Москве. С первого же дня я был поражён: на чистых столах для каждого ставились ложки и миски с первым и вторым, а для каждых шести едоков (по трое с каждой стороны) — плетёная из бересты корзина с хорошим хлебом, нарезанным ломтиками, без порций. В зале во время еды было чинно, чисто и культурно, потому что между столами на манер классной дамы прохаживался дежурный надзиратель.

Супы были невиданного мною раньше качества, каши — добротные, жирные. Хороша была просторная баня, бельё стирали неплохо, рваньё не выдавали. Словом, впервые за семнадцать лет я видел нечто совершенно доселе немыслимое, невозможное — лагерную жизнь, похожую на жизнь вольных рабочих где-нибудь на сибирских новостройках! Единственная разница — отсутствие женщин и более упорядоченный, чем на воле, быт (думаю, что было больше порядка). Я понимал, что это влияние времени, его признаки! Всё, всё мне понравилось, здесь можно было спокойно жить и хорошо работать, если бы…

Если бы не люди.

Люди здесь портили всё.

И в Тайшетском распреде, и на 07, и на 038 изредка случались внутрилагерные убийства, но блатных там сидело мало, и убийства носили характер внутриклановой расправы.

Однажды на 07 я нашёл голову красивого парикмахера и сразу понял, что это дело рук бандеровцев, месть своему от своих. Там же у русского бригадира японской бригады исчезла новенькая рубаха. Начальник вызвал старшего по чину офицера-японца. Явился капитан Мацуока. Вежливый, подтянутый, настоящий кадровый офицер с головы до пят. Японцы даже номера рисовали и подшивали так аккуратно, что они казались не клеймом, а украшением. Бывало, на медицинском приёме от украинского мужика не добьёшься номера бригады или указания места работы: «Чого? А? Що?» — мычал он, как животное. А у японцев все данные чёрной ниткой были вышиты прямо на нижней рубахе. Больной улыбается, укажет пальцем себе на грудь, щёлкнув при этом каблуками и вытянувшись в струну, и всё ясно. Так и на этот раз — начальник объяснил, в чём дело, капитан Мацуока щёлкнул каблуками и сказал: «Хорросе, слусаю, нацаль-ник!» — и ушёл. И через час принёс пропавшую вещь.

А на следующий день японцы принесли из тайги вора на плечах — его убило деревом. Приятно улыбнулись, аккуратно положили тело перед дверью морга, щёлкнули каблуками и ушли. Такие убийства никого не трогали.

07 был страшен убийствами на работе.

05 в Омске мне вспоминался как место убийства, драк и террора одной национальности против всех других и урок против фраеров. Особенно агрессивно держали себя корейцы. Если их было в бараке два-три на сто, они вели себя тихо. Если десять-двадцать — вели себя безобразно, вызывая ругань и драки, провоцируя столкновения на национальной почве. Если же корейцев была половина или больше, то из такой секции надо было бежать всем, кроме бандеровцев и бывших солдат гитлеровского Мусульманского легиона, потому что тогда одна спаянная агрессивная группа натыкалась на другую.

К сожалению, враждующие между собой группировки не занимали отдельных помещений и не составляли самостоятельных бригад, напротив, старанием начальства все были перетасованы так, что ни в одной секции и ни в одной бригаде не было покоя — всё кипело от раздражения, взаимной ненависти и желания свести какие-то счёты. Такую возбуждённую массу, как некий фермент, вызывающий усиление брожения, прослаивали сверху донизу уголовники. В Озерлаге их было так мало, что о них просто не думали. Теперь, как некогда в Сиблаге, урки вошли в мой быт как ежеминутная опасность, как повседневно действующая сила: в каждой бригаде их было два-три человека, на амбулаторном приёме до десяти процентов больных, и эти урки были не сиблаговские, избалованные непротивлением контриков, а обозлённые, сильные, сами ждущие неожиданного удара с любой стороны, от любого человека. Честняг среди них не было, это было разнузданное хулиганьё, психопаты, в полном смысле антисоциальный элемент. Потому-то особенно опасный. И в довершение картины — провокаторы и шпики. Они были насажены повсюду, любое движение, любое слово регистрировалось, засекалось и сообщалось куда следует. В первую же неделю работы я заметил, что ко мне лично приставлен санитар-бандеровец — противная, слащавая, улыбающаяся харя, которая меня встречала утром у постели (наши койки стояли рядом), сопровождала весь день до той же койки ночью. Весь день я видел эти наставленные на меня волосатые уши. Это было невыносимо.

И, наконец, сумасшедший начальник, который мог задёргать любую свеженькую, доставленную из степного табуна лошадь: а ведь я был тяжело болен, перенёс один паралич и разменял восемнадцатый год заключения… Начальник, помешанный на верной службе, заваливал меня совершенно не выполнимыми заданиями, их отменял и давал новые, а вечером требовал отчёта о выполнении всего — и отменённого и неотменённого. Через месяц я стал похож на взмыленную лошадь, загнанную безумным ездоком.

— Подайте список людей, которых вы лично осмотрели на вшивость. 500 человек. Живо! Я ухожу в Штаб!

Через полчаса:

— Ещё не готовы? Растеряха! Бегите в баню, присутствуйте при мойке!

Через полчаса:

— Чего вы прячетесь в бане? Вы подготовили вскрытие? Зовите стационарных врачей! Быстро, я спешу!

И так до отбоя.

Заключённые видели это нелепое, но искреннее рвение, и, не понимая его патологической основы, боготворили капитана.

— Если бы я встретил герра гауптманна у себя в Мюнхене, то отдал бы ему честь и с благодарностью пожал руку! — говорил мне бывший гитлеровский комендант города Риги.

Вот пойди ты!

В зоне находилось немало врачей. Но капитан не мог с ними сработаться: все они казались ему лентяями, саботажниками и неучами. Изнемогая от безумной спешки, я всё время требовал помощников, и они действительно появлялись — то терапевт, то инфекционист, то педиатр. Но начальник прогонит новенького по зоне раз десять и к вечеру скажет ему: «Не годитесь. Сонных не люблю. Спать можете и на строительстве. Надо уважать заключённых, они тоже люди. А уважая, надо им верой и правдой служить. Завтра не приходите в МСЧ!»

Один врач, толстый, однорукий венеролог, сейчас живет в Москве и даже, кажется, на Юго-Западе. Я с Анечкой не раз его встречал с женой на улице и в театрах. Но это был действительно лентяй, он вылетел с работы в МСЧ сразу же, потом, когда я свалился и капитана демобилизовали как нервно больного, был взят обратно, но ненадолго — его освободили первым в зоне, и он улетел в Москву на самолёте. Попал на работу и симпатичный военный хирург, который подошёл ко мне в этапном бараке Тайшетского распреда. Но и он оказался лентяем — капитан послал его отдыхать на строительство.

С нами прибыл заключённый с любопытными наружностью и биографией. Давно известно, что многие люди похожи на зверей, птиц или рыб. Этот тип выглядел хитрой и злой лисицей, одетой в чёрную одежду спецлагерника с номером на груди, спине и на ногах. У него было не лицо, а длинная и узкая хищная мордочка с косо прищуренными светлыми злыми глазками. В лагере его так и прозвали — Лисом. Лис окончил Ленинградское военно-фельдшерское училище, по национальности был украинцем, а часть его до войны стояла в Карелии, на финской границе. Во время войны он попал в плен под Псковом и сразу же вызвался служить гитлеровцам. Получил деньги, обмундирование и сбежал к бандеровцам — там кормили лучше. Получил деньги, обмундирование и сбежал к эстонцам в эсэсовскую дивизию. Получил деньги, обмундирование и сбежал в Таллинн и союзную Финляндию — там одевали и кормили ещё лучше. Получил деньги и обмундирование и на утлой лодчонке сбежал в нейтральную Швецию, устроился там в деревне фельдшером и женился на дочери богатого крестьянина. Зажил великолепно… Но… Отгремела война и захотелось домой: любовь к Родине заела Лиса насмерть, и в группе военнопленных он вернулся в родной Ленинград. Получил десятку и бесплатный проезд в Сибирь, в Озерлаг. Оттуда его перебросили в Омск, и на 05 он попал ко мне в помощники. «Было у меня за столько лет немало помощников, этот будет не хуже и не лучше», — подумал я, глядя на его такое хищное лицо. Сначала всё было хорошо, но потом в зону откуда-то попал врач-хирург, выгнанный из МСЧ, как потом рассказывал капитан, за торговлю наркотиками. Лис быстро снюхался с ним, и вместе они написали на меня донос оперу, который снял меня с работы, а на моё место назначил доносчика. Бешенству капитана не было границ. Он извинился передо мной и назначил санинспектором в баню.

— Будем ждать удобного случая! — сказал он мне, энергично тряся руку и безумно сверкая светлыми глазами.

Нервотрепка началась ужасная. Наконец подвернулся случай: на стройке работяге оторвало ухо, и хирург, нанюхавшись для храбрости эфира и наглотавшись опия, пришил обрывок не на место, а к середине щеки. Капитан составил акт и выгнал их обоих. Я в бане отдохнул от Лиса и бандеровской хари в должности моего персонального шпика и потом считал месяц работы в бане просто хорошим отпуском.

Много огорчений доставил мне старый знакомый по Норильску Лёвушка Гумилев, сын Николая Гумилева и Анны Ахматовой. Это был наследственный, хронический заключённый, который сидел срок за сроком — за отца, за свой длинный язык и так себе, вообще, чтоб не болтался зря на воле. Человек он был феноменально непрактичный, неустроенный, с удивительным даром со всеми конфликтовать и попадать из одного скверного положения в другое. Поэтический ореол отца и матери, конечно, и в лагере бросал на него свет, и все культурные люди всегда старались помочь Лёвушке вопреки тому, что он эти попытки неизменно сводил на нет.