Пир бессмертных: Книги о жестоком, трудном и великолепном времени. Возмездие. Том 3 — страница 49 из 80

В чём же дело? Кто он? Зачем и для кого он собирает эти деньги?

Я осторожно начал розыск, стал искать возможности сближения с Кулешовым, поговорил с Едейкиным и другими пройдохами из Штаба и, в конце концов, выяснил, что наш нарядчик — это тот самый следователь Краснодонского гестапо, который, как пишет в романе Фадеев, был прислан в помощь местным работникам гитлеровского аппарата. Деньги он собирал молча и спокойно при помощи кулаков, которые пускал в дело только один раз, потому что каждый, кто их раз испробовал, потом начинал платить дань мирно, без лишних разговоров. Всю добытую сумму Кулешов честно сдаёт вольному бухгалтеру, который сам делит добычу между начальниками.

— Да, доктор, история у меня получилась неважная, — говорил Кулешов, усевшись у меня на амбулаторном топчане с кружкой чая. — После плена я чуть не околел от голода — нас без отдыха гнали дальше и дальше от фронта. А в день, когда я думал, что свалюсь и буду добит конвойным фрицем, нас выстроили и объявили, что желающие хорошо покушать, вымыться и одеться должны сделать шаг вперёд и записаться у переводчика. Я вышел. Оглянулся — никого кроме меня перед фронтом нет. «Эх, думаю, такая пакость получилась! Человек я русский, партийный и собираюсь сделать подлость». А потом пригляделся — так ведь такого, как я, человека, что называется, в теле, кругом нет — всё стоит мелочь, шпана какая-то. Думаю: «Им и есть-то, наверное, не хочется, лица у всех какие-то некультурные, деревянные»… А у меня, доктор, жена-еврейка, член партии, по специальности врач. Я, знаете ли, привык, чтобы ко мне было внимание и досмотр! И вот решил — сообщил свои данные, был зачислен в гестапо и как русский и культурный человек попал в Краснодон на должность следователя.

К молодогвардейцам я зла не таил и не таю. Но, доктор, война есть война. Мобилизованных я жалею, знаете ли, этакую серую скотинку, распропагандированное дурачьё, что у немцев, что у нас — верят, прут вперёд и складывают головы. За что? Ни за что, так себе… А вот добровольцы — это другая статья: и я, и молодогвардейцы добровольно выбрали себе свою судьбу, и жалеть нас никому не приходится: или одна сторона возьмёт, или другая!

— Ну и что ж, приходилось на допросе применять силу?

— Да как сказать… Я от природы человек мирный. По натуре — шляпа. Но должность заставляет, она выше человека. Вот вы рассказали, как вас допрашивали в Москве — ну, скажите, ваши следователи были людоедами?

— Нет, не думаю. Скорее просто службистами.

Кулешов обрадовано улыбнулся.

— Ага, видишь! Так было и со мной! Никаких орудий пыток я не применял, но бывало, что и ударял разок-другой для вразумления.

Мы оба посмотрели на его кулаки.

Он пошевелил пальцами.

— Да, природой я не обижен. Это верно.

И спрятал кулаки под полу скатерти-простыни.

— И расстреливать приходилось?

— Зачем? Это было не моё дело. Моё орудие труда — карандаш, штучка безобидная. Оно спокойнее, да и чище, знаете ли. В Краснодоне осуждённых сбрасывали в старую шахту, без стрельбы. Я присутствовал, правда, но стоял в стороне — отмечу по списку, и всё. Словом, канцелярским был работником, вроде Стеценко.

— Кто это?

— Мой напарник по Краснодону. Я был следователем, а он — бургомистром.

— Что за человек?

— Хозяйственный. Бухгалтерская душа. До войны работал на шахте. Когда началась война, он пожалел барахло и не эвакуировался. При немцах стал бургомистром — опять же спасал имущество. Когда немцы стали отступать, Сте-ценко отобрал лучшее, кое-что продал, достал через немцев тройку коней с армейской телегой и двинул на запад. Добрался, верите ли, до самого Берлина. Ещё один день езды — и был бы в безопасности. Но заела мысль: в Краснодоне остался домик, а в нём, думаю, кое-что припрятано в стене или в садике под кустиком — ведь Стеценко бургомистром был, не кем-нибудь, и касательство имел к разным хозяйственным делам, к реквизиции, закупкам. Кое-что, конечно, к пальцам прилипало. Не смог себя пересилить и остался! Устроился бухгалтером в Военторге, что ли. И засыпался, когда открылось дело «Молодой гвардии».

— А вас как поймали?

— Я нашёл жену. Врач, партийная, еврейка — всё как полагается. Думаю — укрылся, как бетон! Как в дзоте! И что же вы думаете, доктор? Если Стеценко погиб за барахло, то меня сгубило вот это, — и Кулешов ткнул себя пальцем в лицо и в грудь. — Не поняли, доктор? Моё здоровье! Из плена все возвращаются худые, чёрные, еле-еле душа в теле. А я — сами видите! Разве я был похож на военнопленного? Все качали головами, я чуял — сомневаются. А как прочли про Краснодон — так цап меня, голубчика, да и в конверт!

Он вздохнул.

— В здоровом теле, доктор, здоровый дух. Но меня это тело как раз и загубило; тогда, после плена, шагнул вперёд из фронта только из-за голода и из-за сытости своей сел за проволоку. Отхватил 15 лет фактически ни за что. За работу ручкой! А вы давно сидите?

— Восемнадцатый.

— Ого! За что?

— Фактически ни за что.

Кулешов засмеялся.

— Ну а всё-таки? Вы, кажется, в шпионской организации состояли? И как вас туда занесло? Опасное дело, это во-первых, да и гадкое, знаете ли, — вроде нападение сзади; я хоть на фронте от голода жизнь спасал, кругом ходила смерть! Но чтоб в мирное время пойти в шпионы — это уж, знаете, просто вот! — и Кулешов широко развёл руками.

Я не стал допытываться, кому именно он сдавал деньги, как и когда его привлекли к этому делу. Не всё ли равно? Важен факт привлечения, важен факт, что одна система узнала другую по нюху, важен факт, что негодяй жив и живёт неплохо.

Миллионы советских людей прочли роман, и все они на вопрос, что сделали с пойманными предателями, пожали бы плечами и ответили:

— Что за вопрос? Расстреляли, и правильно сделали!

И никто не поверил бы, что одна система так спокойно привлекает к работе для себя верных слуг другой системы!

И, наконец, самое главное для меня лично: срок у Кулешова был меньше, чем мой, Кулешов даже почувствовал моральное возмущение, говоря со мной!

Моральное возмущение!

Предатель выпил чай, поблагодарил и ушёл, а я положил голову на стол, лбом на прохладную простыню, да и сидел так до начала вечернего приёма.

Раньше всё во мне клокотало бы от ярости. Но Озерла-говский 07 сломал меня. Я стал другим. Притих.

Положил голову на стол и ни о чём не думал. Я, сам того не понимая, подходил к роковой черте, за которой меня ожидал покой.

В этот день после приёма я разделся, лёг и покрылся бушлатом. В секции стало тихо. «Я бы тебя повесил, жид!» — сказал эсэсовец. «Я бы тебя утопил!» — ответил сонным голосом Едейкин, и оба рядышком вытянулись и уснули.

А я сделал нечеловеческое усилие над мозгом и вырвался из этого мира.

2. Отец

Отец Гайсберта был настоящим голландцем. Это значит — долговязым и широкоплечим, с длинным красным носом и чёрными лохматыми бровями, похожими на сапожные щётки; иными словами, достойным представителем рода, в котором вот уже сотни лет все парни становятся моряками, а девушки — жёнами и матерями моряков.

Родился Карел ван Эгмонт именно так, как полагается: в открытом океане в свирепую бурю. Бабушка возвращалась из Суринама родить, сроки были вычислены правильно, но мощный вал так тряхнул судно, что бедная женщина слетела с койки на пол, и ребёнок появился на свет несколько преждевременно и сразу же заорал благим матом. С тех пор всю жизнь отец всегда спешил, покачивался и шумел, и сын помнил его как олицетворение безудержного порыва и необузданной силы. Попросту говоря, Карел ван Эгмонт был буяном и пьяницей.

Их квартирка в Амстердаме была образцом голландского уюта и мира. Мать коротала время за вязанием кружев, сын рисовал или водил по полу кораблики. Но раз в месяц или ещё реже с улицы раздавался гром ударов: кто-то колотил морскими сапогами в дубовую дверь. Мать бледнела, быстро крестилась и, шепча молитвы, просовывала в окно (спальня помещалась на четвёртом этаже) длинный шест с косо насаженным зеркалом; такие шесты с зеркалами уже торчали у соседей. Во всех стёклах отражалось одно и то же — красный кирпичный тротуар, который хозяйки по субботам моют щётками и мылом, и нескладная долговязая фигура моряка, само собой разумеется, сильно выпившего. Мать дергала проволоку, протянутую вдоль лестницы вниз к входной двери, и в передней немедленно появлялся сначала длинный красный нос, затем брови-щётки и, наконец, сам герр шкипер с двумя сундучками — большим с подарками для жены и сына и маленьким с книгами и скудными пожитками.

— Гет зее комт! — орал отец снизу, а мать тихонько добавляла сверху:

— Май зее ван рампен!

Немедленно начинался тарарам. Голландские квартиры построены по вертикали, так что каждая комната расположена на своём этаже: четыре комнаты — три узкие и очень крутые лестницы. И вот морские сапоги грохочут вверх и вниз, к ночи отдыхающий моряк уже съезжал по ступенькам только сидя, но неизменно целый день в квартире гремела старинная пиратская песенка:

Четыре человека на гробе мертвеца,

Йо-го-го, и бутылка рома!

Они пьют и картежат, а чёрт ведёт дело до конца, Йо-го-го, и бутылка рома!

Эту неделю мать и сын почти не спали, потому что ночью полицейские привозили почтенного геера схиппера мокрого и покрытого зелёной тиной (его вылавливали по очереди из всех каналов, а их в Амстердаме немало), или же отдыхающий совсем исчезал из дома, и тогда беспрерывной чередой туда врывались незнакомые люди с мастерски поставленными синяками и оторванными рукавами, которые они совали матери в лицо. Эти пришельцы служили компасом, который безошибочно указывал очередной рейс бравого моряка и все порты захода.

Последний вечер Карел ван Эгмонт посвящал семье. Побрившись, чисто одетый, он сидел у стола и громко читал главу из библии, снабжая её пояснениями для вящего вразумления жены и сына. Сын слушал с интересом, мать незаметно крестилась, когда у проповедника нечаянно срывалось весьма крепкое словцо. Затем моряк открывал свои книги и приступал к занятиям: он учился всю жизнь и, начав морскую службу юнгой, окончил капитаном дальнего плавания. Засыпая, мальчик следил за чёрным, корявым пальцем, медленно ползавшим по страницам, пропитанным солёной влагой. После занятия отец аккуратно укладывал библию и книги в свой маленький сундучок и всю ночь сидел в кресле, глядя на спящих жену и сына. Наутро, открывая глаза, маленький Гай прежде всего встречал его задумчивый, пристальный взгляд. Расставание было немногословным и коротким, но едва муж исчезал, как появлялись соседки, и с плачем жена начинала подробно живописать все перипетии этой бурной недели. Все рыдали так горько и долго, что, не выдержав, к ним присоединялся и мальчик, и в тихой уютно