Пир бессмертных: Книги о жестоком, трудном и великолепном времени. Возмездие. Том 3 — страница 53 из 80

я отдышался и довёл приём до конца — принял свою норму в 200 человек.

На койку доплёлся кое-как. Сидя, думал: «Нет, этот день будет днём двух ударов. Я его не забуду».

Когда всё стихло, я почувствовал странное беспокойство — руки и ноги не лежали на месте. Я стал поворачиваться с боку на бок, но потом вдруг сообразил, что такое странное возбуждение я ещё никогда не чувствовал.

Так прошла ночь.

Наутро я оделся. Стала болеть голова — как всегда левый висок, но по-новому, совсем необычно. Я пошёл завтракать. За столом люди со мной здоровались и что-то спрашивали. Я отвечал и вдруг заметил сначала удивлённое выражение лиц моих собеседников, а потом ушами услышал, что я хорошо понимаю говорящих и мысленно им правильно отвечаю на вопросы, а язык мой отвечает неправильно, произнося не те слова, что надо.

В это время по зоне понеслась свора самоохранников и надзирателей. Объявили общую проверку: день был морозный — ниже -40, выводить на работу было нельзя, и начальство решило отравить день неожиданного отдыха стоянием на морозе. Три тысячи человек построили колонной, началась проверка. Я стоял в рядах, чувствуя нарастающую тупую боль в левом виске и необъяснимое беспокойство. Сосед что-то спросил меня и откачнулся: я ответил ему набором бессмысленных слов. Меня ударило в пот. Собрав последние силы, я вынул бумагу и написал на ней личные данные (фамилию, имя, отчество, год рождения, срок и пр.).

В это время ко мне пробрался личный шпик.

— Вас чукаэ начальник, пан доктор! Вин у нас в секции!

Я вошёл и почувствовал, что теряю силы. Ухватился за дверь. Молча протянул листок с данными, потому что боялся говорить.

— Быстролётов пьян! — сказал начальник и расхохотался. Его смех — это было последнее, что я услышал и понял.

Меня подняли. Плачущие от горестного сочувствия инвалиды понесли меня на руках в больницу — до неё было шагов двадцать. Когда меня донесли, то на мне уже не было ботинок и телогрейки — инвалиды, обливаясь слёзами, обокрали меня.

В больнице моё тело положили на топчан и ушли — перекличка продолжалась, отбоя ещё не было. Я вскочил с топчана и порвал больничный журнал и все истории болезней. Босой и раздетый выбежал в зону. Упал в снег и, наконец, потерял способность двигаться.

Этот роковой день оказался днём второго паралича.

Прошло трое суток.

Первое, что я увидел, когда пришёл в себя, — это слабо освещённую комнату, наполненную серой водой. В ней плавали слова. Они медленно крутились, и я без труда читал их: ру-ка, но-га, сте-на. Потом стало светлее, и я услышал голоса, неясные вначале, потом громкие и знакомые. Голос корейца Кима, санитара, сказал:

— Иван, кончай завтракать. Начальница больницы уже пришла. Сейчас будет обход.

Я открыл глаза и увидел, что лежу в небольшой палате для четырёх больных. На койке против меня с книжкой в руках сидит сапожник Иван, суровый, рослый и красивый парень, бывший гестаповец, из пленных красноармейцев.

— A-а, проснулись, доктор! Поздравляю! Эй, корея, иди умой доктора! Он проснулся.

Иван вышел курить, кореец ловко и быстро вытер мне лицо и руки полотенцем, которые смочил в горячей воде, улыбнулся и тоже вышел. В коридоре уже послышался голос начальницы, капитана медслужбы Костровой.

«Что со мной? — вяло думал я. — У меня ничего не болит, только голова тяжёлая. Кашля нет… Гм… В чём же дело?!»

В это время вернулся Иван и сел на свою койку. За ним вошла начальница в сопровождении заключённого врача, пожилого грузина, бывшего парижского меньшевика.

— Доброе утро, больные! А, наш доктор уже проснулся!

Она подошла к моей койке. Я в ожидании насторожился - из ее слов сейчас я узнаю причину моей госпитализации.

— Доктор, кто я? — начальница и врач наклонились надо мной.

Я молчал, поражённый нелепостью вопроса. Стоит капитан Кострова, с которой я работаю четыре месяца, и спрашивает, кто она! Провокация? Насмешка? Или она не в своём уме?

— Что же вы молчите? Ответьте, кто я?

— Капитан Кострова, — ответил я с некоторым раздражением. И вдруг похолодел от ужаса: ушами услышал, как мой язык с трудом произнёс:

— Ка…стр…юлька!

— Кастрюлька? Нет, нет, доктор, вы не поняли. Я спрашиваю о себе, понимаете? Скажите — кто я?

— Капитан Кострова, — мысленно ответил я, а мой язык опять произнёс:

— Кастрюлька!

Капитан и врач переглянулись. Выпрямились. Кострова повернулась к двери. Бросила через плечо:

— Пока совершенный идиот. Если выживет, то будет в инвалидном доме клеить конверты!

Крупные капли пота выступили у меня на лбу. Я лежал, не шевелясь, придавленный ужасом. Внутри бушевало неописуемое смятение, мысли неслись как вихрь. Потом почувствовал горячие капли на лице, увидел у ног сложенное полотенце и приподнялся к нему. Взял левой рукой и вытер лицо.

Иван наблюдал за моими движениями, сказал:

— А ты разве не замечаешь, доктор, что тебя парализовало? Пошевели-ка правой рукой или ногой!

Я попробовал пошевелить и не смог.

— Смотри, каким стал красавцем!

Сочувственно улыбаясь, он поднёс к моему лицу своё карманное зеркальце. Я увидел жёлтое осунувшееся лицо, кривой рот, из которого справа вывалился кончик языка, и глаза, подёрнутые синеватой мутью. Правый зрачок был приведён к носу.

Я застонал от ужаса, хотел заплакать, но не мог, лицо осталось неподвижным. Только горячие капли побежали по щекам в рот и на подушку.

— Да, здорово тебя хватило, доктор! — угрюмо проговорил Иван, пряча зеркало в карман. — Ты, доктор, настоящий мертвец! Если выживешь, будешь клеить конверты, слышал?

Внутри меня всё обрывалось, падало, разбивалось в дребезги… Анечка… Будущая жизнь с ней на воле… Всё, всё… Особенно меня поразили мои глаза — мёртвые и косые.

Мертвец! Жизнь кончена!

А день шёл своим чередом. Разнесли лекарство. Потом Иван читал и играл с корейцем в шахматы. Принесли обед. Я отказался есть. Час отдыха. Иван опять, насупившись, читал книгу. Принесли ужин. Иван шлялся по больнице, где-то кто-то громко смеялся. Потом из морозной темноты за окнами донёсся жалобный вой рельсы. По коридору протопал дежурный офицер с фонарем. Свет в палатах выключили. Настала ночь.

Целый день я молчал. Тысячу раз хотел спросить Ивана о себе — когда случился удар, где… Но в моих ушах ещё звучало страшное слово «Кастрюлька!», и я молчал, потому что знал, что лишён дара речи. Перед отбоем кореец принёс Ивану передачу — кусок сала и хлеба в свежей газете. Я посмотрел и понял, что потерял и способность читать, потому что в верхнем левом углу, там, где должно было находиться слово «Правда» или «Известия», темнели какие-то иероглифы, похожие на армянские или грузинские буквы. Да, я был потерянным, конченным человеком, отбросом, мусором, по-лагерному — огарком.

Так что же делать?!

И сразу пришла спасительная мысль, счастливо разрешавшая все вопросы — покончить с собой! Повеситься! Этой же ночью! Немедленно!

Ни одной трусливой мыслишки не мелькнуло против такого решения: какое может быть сомнение? Плохо быть парализованным всюду, но в лагере… В этом загоне, где каждый насмерть прижат к тысячам озверелых людей… Здесь ждать милосердия и любви нечего!

Я деловито повернулся на бок. Иван уже сопит. Кореец начал топить печи. Надо использовать момент и повеситься. На полотенце, привязанном к железной спинке кровати. Я видел такие фотографии в газетах и медицинских книгах.

Подтащился к ногам, дотянулся до полотенца. Стал крутить. Нет, надо сначала закрепить на спинке. Закрепил у изголовья. Рука так дрожала, что на дело, на которое раньше потратил бы одну минуту, если бы действовал стоя и двумя руками, теперь потратил полчаса, и узел получился большой, ненадёжный. Пусть… Чёрте ним… Надо спешить… Я стал снова крутить жгут, но тут вспомнил о петле. Как её связать? Если большую скользящую петлю, которую потом можно одеть на голову и сползти с кровати, то это отпадает, лагерные каптеры и начальники — воры, они из одного казённого стандартного полотенца делают два, а полученное второе сбывают на рынок. На такой коротышке две петли — для спинки кровати и своей шеи — не свяжешь. Так что же делать?! Меня бросило в жар от страха, что я не смогу повеситься. И снова удачная мысль — надо использовать не полотенце, а простыню. Я стал выдергивать простыню из-под себя, возился, возился, десять раз обливался жарким потом, и когда, наконец, выдернул — прозвучал подъём: ночь незаметно ушла на борьбу с собственной тяжестью и неспособностью.

Весь день я лежал как на раскалённых иголках. Тысячу раз всё обдумал и мысленно отрепетировал. Хотел ещё загодя, днём подготовить простыню, но Иван, чёрт бы его взял, заправил её опять, а после отбоя заправил кореец, да ещё крепко-накрепко засунул края под матрас. Я чуть не заплакал от горя. И вдруг уснул.

Проснулся утром, когда кореец пришёл мыть мне лицо и руки. Я скрежетал зубами от злобы и горя.

А тут ещё разыгрался аппетит. Четыре дня я ничего не ел. Тем утром съел с ложечки завтрак и кусок сала с чесноком — угощение сурового Ивана. Пришёл в хорошее расположение духа, и чёрт меня дернул даже принять участие в шахматной игре в качестве болельщика. Это меня очень утомило, и, поужинав, я неожиданно опять уснул на всю ночь.

Поздно утром проснулся в неистовом бешенстве. Прошёл ещё день! Ночью я вытащил из-под себя простыню и убедился, что завязать два узла, то есть две петли, лежа на боку и работая одной рукой, я просто не в силах: петли не получились, как я ни бился!

И, наконец, последний удар: под утро мне показалось, что петля на шею вышла неплохо, и я начал было подвязывать жгут к спинке кровати, как вдруг Иван сел на постели и рявкнул:

— Это ты зря, доктор! Надо выиграть время! Жди и терпи, потом станет виднее! Умереть всегда не поздно! Эй, Корея!

Прибежал кореец.

— На этом больном держи глаз, понял? Каждый свободный момент заглядывай! Дошло? А теперь распутай евой-ную простыню и постели как положено! Шевелись!