«Пир – это лучший образ счастья». Образы трапезы в богословии и культуре — страница 18 из 37

«Высокой» поэзии конца XVIII века – начала XIX века гастрономические образы и темы были чужды, по крайней мере до тех пор, пока Пушкин не легализовал их в статусе «поэтических предметов»[191], однако и он будет полуиронизировать-полуоправдываться в «Евгении Онегине» из-за того, что слишком часто говорит «о разных кушаньях и пробках». В 1837 году выходит первая и единственная в истории русской литературы гастрономическая поэма «Обед» В. С. Филимонова (1787–1858)[192], описания застолий как средство создания национального колорита или способ психологического портретирования нередко встречаются в романтической прозе первой трети XIX века. Наконец в 1844–1845 годы «Записки для хозяек», выходившие приложением к «Литературной газете», публикуют лекции «доктора энциклопедии и прочих наук» Пуфа о кухонном искусстве, составленные В. Ф. Одоевским[193], однако в конце XVIII – начале XIX века мотивы трапезы оставались для русской словесности второстепенными. Классицистическое противопоставление «высоких» и «низких» предметов – «то, что возвышенно…, – вне быта, а то, что прикосновенно быту…, возвышенным быть не может»[194] по-прежнему оставалось в силе.


Что делает Г. Р. Державин? В самом общем виде можно сказать, что он выводит «проблематику трапезы» из области бытописания и вводит ее в контекст глубочайших размышлений о смысле и цели человеческой жизни. Уже в стихотворении 1779 года «На смерть князя Мещерского» трапеза знаменует саму «жизнь жительствующую». Напряженное противопоставление «стола яств» как овеществленной полноты жизни «гробу» – столь же овеществленному небытию («Где стол был яств, там гроб стоит») создает кульминацию не только строфы, но и произведения в целом, в том числе и на формальном уровне – 44-я из 88 строк, она буквально делит текст пополам. Однако развернутые образы трапезы будут преобладать лишь у зрелого Державина – «Приглашение к обеду» было создано в 1795 году, «Похвала сельской жизни» в 1795, «Евгению. Жизнь Званская» появляется в 1807. «Застолье, – пишет С. С. Аверинцев, – один из важнейших символов, переходящих из одного стихотворения Державина в другое. Он приглашает нас на пир своей поэзии, как хлебосольный и тороватый хозяин, – и сам, как гость, с изумлением, с нерастраченным детским восторгом, ни к чему не привыкая и не остывая… благодарно смотрит на щедроты бытия»[195]. Далее мы попытаемся показать, что парой «созерцание-приглашение» определяется специфика трактовки образов трапезы в державинской поэзии.

Если обратиться непосредственно к «гастрономическому материалу», перед нами – типичный «барский» стол русского помещика-хлебосола, причем стол подчеркнуто провинциальный, особенно в сравнении с описанием столичного «пира» в «Фелице». Дистанцирование от «тесноты Петрополя», которое было заявлено, несомненно, перекликающимися последней строфой «Приглашения» («Блаженство не в лучах порфир…») и первой строфой «Жизни Званской» («Блажен, кто менее зависит от людей…») осуществляется также гастрономически. Стол провинциальный хотя бы потому, что в отличие от упомянутых в «Фелице» заморских разносолов («Там славный окорок вестфальский… Там плов и пироги дают // Шампанским вафли запиваю… и т. д.) яства, которые перечислены в обоих интересующих нас стихотворениях – это «припас домашний, свежий, здравый». Как указывает в объяснительных примечаниях к «Приглашению» биограф и комментатор Державина Я. Грот, «относительно первого стиха («Шекснинска стерлядь золотая…») заметим, что в издании 1798 года и рукописях читается “шекшинска”. На местах народ говорит Шексна или Шехна (откуда Пошехонье). Водящаяся в этой реке рыба действительно отличается желтым цветом своего мяса. Каймак – малороссийское кушанье, приготовленное из молока»[196]. Иначе говоря, державинский «простой русский обед» – это стол человека, живущего природно и питающегося от «плодов земли». Вместе с тем, это стол очень традиционный. Подобные блюда описываются в упоминавшемся выше «Словаре поваренном…» В. А. Левшина, который, по каталогам Музея Державина и русской словесности его времени, был в библиотеке поэта, среди книг его второй жены Дарьи Алексеевны Дьяковой, и она, дама практичная, очень любила такое чтение.

Но помимо собственно гастрономических, у Державина были иные источники впечатлений: «В другой раз, – вспоминает младший современник Державина, литератор Иван Дмитриев, – заметил я, что он за обедом своим смотрит на разварную щуку и что-то шепчет; спрашиваю тому причину. Я думаю, – сказал он, – что если бы мне случилось приглашать в стихах кого-нибудь к обеду, то при исчислении блюд, которыми хозяин намерен потчевать, можно бы сказать, что будет и щука с голубым пером»[197]. Поэтически собирающее и преображающее ви́дение обыденных предметов, которое так впечатлило Дмитриева, можно назвать одним из главных принципов державинской поэтики. По частотности употребления у него первенствуют глаголы со значением «смотреть» и «видеть», одно из самых распространенных существительных – «взор»[198]. Но это не просто внимательный или одухотворенный взгляд, а созерцание мира, залитого неиссякающим светом. Как справедливо замечает С. С. Аверинцев, в поэзии Державина «практически нет полутонов»[199], как нет и образов сумерек, сумрака, «серого дня». Даже ночью светило или сияние непременно присутствует, как, например, в стихотворении «Ключ»: «О! Коль ночною темнотою // Приятен вид твой при луне // Как бледны холмы пред тобою // И рощи дремлют в тишине // А ты один, шумя, сверкаешь»; мрак «ужасен», но и он пронизан огнем, правда «кровавым, адским»[200]. Если же это утро или полдень (в поэтическом мире Державина – самые любимые времена суток), то мир явлен во всем своей солнечном великолепии, как, например, в стихотворении «Живописец»:

Изобрази мне мир сей новый

В лице младого летня дня:

Как рощи, холмы, башни, кровы

От горнего златясь огня,

Из мрака восстают, блистают,

И смотрятся в зерцало вод…

И в другом месте:

Он зрел с восторгом боголепным

От сна на восстающий мир.

Какое зрелище, какой прекрасный пир

Открылся ему всей природы…

Посыпались со скал рубины, яхонты, кристаллы

И бисера перловы зажглися на ветвях;

Багряны тени, бирюзовы

Слилися златом в облаках –

И все сияние покрыло.

(«Утро»)

Последняя строчка, безусловно, отсылает к библейским описаниям теофаний. Мир полон не просто солнечного света, но сияния Божественной славы. Попадая в этот свет, каждый предмет обретает свою «явственность», чистую сущность, поэтому в художественном мире Державина нет ничего сниженного или профанного. Этот специфически державинский способ создания художественной реальности – «преображение мира в свете»[201] можно назвать поэтикой освещения как освящения. В основе ее – созерцание мира сквозь созерцание Бога, «творящего в блеске красок и игре света»[202]. В незакатном свете Божественного присутствия каждый предмет предстает в своей подлинности, в изначальном замысле о нем, и еда перестает быть «поглощением пищи», но прообразует пир жизни будущего века. Мироздание увидено в «райском прототипе»: пределов для освещения повседневных событий блистанием райских красок нет. Любование миром и радость о нем – эмоциональные доминанты державинской лирики – приходят не от мира как такового, а от того, как он увиден, рождаются способностью поэта не только находить вещи в момент «их наибольшего блистания или сосредоточиваться на вещах блистающих» (собственно в этом, по мнению Державина, и заключается поэтическое мастерство), но переносить блистание на окружающие предметы, рассеивать свет и освещать им весь мир, «заражать светом» так, чтобы во всем проступала «сияющая сторона»:

Сребром сияют воды,

Рубином облака,

Багряны златом кровы,

Как огненна река.

Свет ясный, пурпуровый

Объял все воды вкруг.

(«Прогулка в Царском селе»)

Сравни:

Где с скотен, пчельников, и с птичен, и с прудов,

То в масле, то в сотах зрю злато под ветвями,

То пурпур в ягодах, то бархат-пух лугов,

Сребро, трепещуще лещами.

(«Евгению. Жизнь Званская»)

Те же цвета, которыми было залито небо, например, золотой – пурпурный – серебряный разливаются на вполне земные предметы. Именно поэтому картины трапезы у Державина совершенно лишены плотоядности, «картинно-гомерического» обжорства, что становится особенно очевидно при сопоставлении их с поэмой «Обед» В. Филимонова, у которого на первый план выходят конкретно-вкусовые ощущения, собственно гастрономическое удовольствие от поглощения пищи:

Вкусил в фазане наслажденье,

Постигнул трюфлей вдохновенье,

И жадно устрицы глотал[203].

В трех строках – два глагола со значением «поглощать» – и ни одного цветового эпитета. Далее: