Пир в Одессе после холеры. Кавалеры меняют дам — страница 14 из 72

Дневников я тогда еще не вел, был молод и не обучен. Никаких старых писем, оповещений, пригласительных билетов в ящиках стола не оказалось.

Попробовал звонить в Союз писателей, но где там: их теперь расплодилось с полдюжины, и все воюют друг с другом.

Опять отправился в читальный зал листать газетные подшивки прежних лет — «Литературная газета», «Литературная Россия», шестьдесят четвертый, шестьдесят пятый, — опять нет как нет, никакого собрания не нахожу. Но ведь было! И я отлично помню, что шел дождь, и мы с Борисом Балтером скитались под дождем…

Вообще, порою мне сдается, что я ворошу эти газетные подшивки вовсе не для того, чтобы быть похвально точным в датировке и тем уверить своих читателей в подлинности событий и лиц, а для того, чтобы самого себя убедить: да, это было на самом деле, а не привиделось в похмельном сне, не пригрезилось наяву, не замкнулось невпопад в склеротическом мозгу. Вот уж точно, что это было, как точно и то, что я был.

И я нашел то, что искал.

Это на самом деле было, но не осенью, а зимой: 20 января 1965 года.

Просто той январьской ночью в Москве лил дождь.

Отчетно-выборные собрания писателей Москвы проводились раз в два года. К тому времени писателей в столице развелось около двух тысяч, включая сюда не только белую кость — поэтов, прозаиков, драматургов, но и черную — переводчиков, критиков.

На общее собрание приглашались все поголовно, несмотря на то, что в Большом зале ЦДЛ было всего лишь восемьсот мест, и он не мог бы вместить всех.

Но, во-первых, весь списочный состав никогда и не являлся: кто-то болел, кто-то был в отъезде, кто-то был в запое.

Во-вторых, писатели и не задавались тщеславной целью во что бы то ни стало занять место в зале.

Они разбредались по просторным холлам, кучковались в вестибюле, где не возбранялось курить, и отовсюду можно было следить за тем, что делалось в это время в Большом зале: трансляторы вещали со стен — подробно и дословно — кого выбрали в президиум, кто делает доклад, кто выступает в прениях, кому аплодируют жарко и от души, а кому — позвольте считать ваши жидкие аплодисменты…

Еще очень многие прямо с порога, лишь сдав свои шубы и кацавейки в гардероб, устремлялись не в зал заседаний, а в ресторан, в Дубовый зал, либо в Пестрый, где потолок пониже да щи пожиже, либо в бары и буфеты, раскинутые к случаю на всех перекрестках, словно на масленном гулянье.

Там тоже со стен вещали репродукторы, позволявшие следить за тем, что происходит в Большом зале: какие ехидные поправки предлагаются к резолюции, кого выдвигают в правление и в ревизионную комиссию и, наконец, кто будет в составе счетной комиссии подсчитывать голоса — так чтоб не мухлевали.

Вот тут — обычно уже на ночь глядя — все, кто был тверд в намерении выполнить свой гражданский и писательский долг, все, кто мог еще твердо держаться на ногах и самостоятельно передвигаться, — все направлялись к столам с буквами от А до Я, получали бюллетени, долго колдовали над ними, вычеркивая недругов и супостатов, а потом, с торжеством на лицах, направлялись к урнам.

Сколь ни покажется это странным, но выборы всегда давали предсказуемый и оптимальный результат. В руководстве оказывалось примерно поровну тех и этих, правых и левых, красных и белых.

Правда, само содержание этих полюсов с годами менялось на прямо противоположное.

Несмотря на все неудобства, создаваемые этими громоздкими общими собраниями, все очень дорожили ими, как проявлением истинной демократии, вольности, наподобие новгородского веча. И когда несколькими годами позже стихия была обуздана — стали предварительно выбирать делегатов на конференцию, одного от троих, — писатели были весьма недовольны, видя в том злостное ущемление своих свобод и покушение на обычай.

Нам достался лучший стол в Дубовом зале — у камина. За ним хватало места десятерым, а если потесниться, то и дюжине.

В ту пору я был еще чужд страстям, раздиравшим в клочья столичную писательскую организацию. Я вообще был здесь новичком, лишь недавно перебравшимся в Москву из северной республики Коми. Год проработал в журнале «Молодая гвардия», а затем перешел на «Мосфильм». Я даже кичился тем, что сижу не в литературной канцелярии, а в кино, и мне, прямо скажем, безразлично — кого куда выберут. Да, я писатель, меня позвали и я пришел, отметился, но в зал не пойду, лучше посижу с друзьями за столом у камина.

Я точно помню, что в тот день за столом были Василий Аксенов и Борис Балтер — запомнил потому, что именно они задействованы в предстоящих эпизодах. Белла Ахмадулина, ее забыть невозможно. А дальше остается лишь предполагать, кто мог еще делить с нами это застолье: Юрий Трифонов, Евгений Евтушенко, Георгий Семенов, Булат Окуджава, Юрий Казаков, Жора Садовников, Михаил Рощин… да так оно, наверное, и было.

К тому же никто из нас не сидел сиднем четыре часа подряд, мы были непоседами, кто-то вставал и уходил, потом возвращался или больше не возникал; подходил новый человек, его приглашали за стол, наливали рюмку, выслушивали; наведывались сидельцы из-за других столов, а наши гостевали у соседей, иногда застревая там насовсем; все были разговорчивы, непосредственны, смешливы, раскованны, влюбчивы…

Нет-нет, мы не были пьяны. Мы просто были молоды.

О чем шла речь? Да обо всем на свете. Опять-таки, мне уж никак теперь не вспомнить, о чем именно мы болтали за столом у камина в тот день, в тот вечер.

Я отлучился по надобности.

На обратном пути окликнули:

— Саша, иди к нам!

В переходе из старой, олсуфьевской половины дома литераторов в новую, фалеевскую, был самый посещаемый и чтимый писателями буфет: его нельзя было миновать, он всегда оказывался на пути, куда бы ты ни шел. Он как бы соединял несоединимое, то и это, прошлое с настоящим, правое с левым, красное с белым. На этом перепутье был всего лишь один-единственный стол, зато он никогда не пустовал: кому чашка кофе с пирожком, кому рюмка водки с бутербродом.

За этим столом тоже сидели мои знакомцы, поэты и писатели, из другой, скажем так, литературной колоды, но все козырной масти: Василий Федоров, Николай Грибачев, Владимир Чивилихин, Алексей Марков, Владимир Фирсов, может быть кто-то еще, но сейчас это трудно восстановить и проверить, хотя и возможно: я знаю, что этот эпизод надолго застрял не только в моей памяти.

Мы не были дружны, но знали друг друга давно.

С Алексеем Марковым учились вместе в Литературном институте, он был курсом старше. Вася Федоров и Володя Чивилихин в своих журналистских кочевьях забредали и в мой чум на северной реке Ухте, и там мы сиживали подолгу за хлебом-солью (дядя Чивилихина отбывал ссылку на нефтепромысле под Ухтой, и командировка Володи была обусловлена еще и желанием свидеться с ним).

Придя работать в «Молодую гвардию», я был одержим идеей внегруппового журнала, где бы печатались талантливые произведения писателей без различия их политического окраса, без деления на своих и чужих.

И на какой-то срок эта цель показалась достижимой. В «Молодой гвардии» были опубликованы повесть Василия Аксенова «Пора, мой друг, пора…» и повесть Владимира Чивилихина «Про Клаву Иванову», поэма Андрея Вознесенского «Оза» и роман Владимира Солоухина «Мать-мачеха», стихи Николая Тряпкина и первый рассказ Виктории Токаревой «День без вранья». В пору жестокого преследования «абстракционистов» мы печатали графику весьма «левых» художников, но рядом появлялись рисунки и живописные работы Ильи Глазунова.

С момента моего перехода на «Мосфильм» прошло всего полгода и, вполне естественно, что меня продолжали числить в «молодогвардейцах» — кстати, я оставался членом редколлегии этого журнала.

То есть, у меня не было причин чураться людей, которые только что позвали меня к своему столу: «Саша, иди к нам!»

Я уселся между ними, как равный, и выпил поднесенную мне рюмку наравне со всеми.

Возможно, что за рюмкой последовал какой-то разговор, но он был тотчас вытеснен из памяти другим событием, развернувшимся здесь же.

На перепутье между залами появился Твардовский. Он был один. И, по-видимому, колебался: то ли подойти к буфету, то ли высмотреть в залах кого-либо из знакомцев, то ли повернуться и уйти, откуда пришел.

Он был болен. О том свидетельствовали вспухшее лицо, остекленелый взгляд, неуверенные движения, схожие с пасами космонавтов в невесомости.

Ему не следовало приезжать сюда, не надо было выходить из дому, сниматься с дачи. Однако он приехал, чтобы выполнить общественный долг, как мы его тогда понимали: получить бюллетень для тайного голосования, вычеркнуть недругов, оставить без внимания друзей, опустить бумажку в урну.

Кроме того, им владел подкорковый страх всех алкоголиков: что если он не явится, куда надо, скажется больным, даже достанет справку, то все уж, как пить дать, догадаются, какая у него болезнь. А вот если он соберется с силами, побреется, повяжет галстук, попрыскается одеколоном и войдет, как ни в чем не бывало, ни в одном глазу, в писательское собрание — то все враз и подумают, что он здоров и свеж и в полном порядке, здравствуйте, Александр Трифонович…

А он был страшно болен, и это делалось ясным с первого же взгляда.

Он топтался на месте, не зная, куда двинуться.

И этим сразу же воспользовались мои соседи по единственному столу, стоявшему в переходе оттуда сюда и отсюда туда.

— Александр Трифонович, присаживайтесь к нам! — позвал его Володя Чивилихин.

Я не уверен, что Твардовский узнал его, что он вообще был с ним знаком. В другой раз он просто прошел бы мимо этого стола, не взглянув. Он был надменен и крут.

Но сейчас это радушное приглашение было для него спасительным выходом из положения ни туда, ни сюда. И, в конце концов, он знал, что нынче в этом доме и во всех его залах собрались писатели, одни лишь писатели, братья по ремеслу, большие и маленькие, знаменитые и безвестные, гоже ли чураться собратьев?..