Пир в Одессе после холеры. Кавалеры меняют дам — страница 42 из 72

К счастью, положение облегчалось тем, что вопрос был задан не столь громогласно, чтобы озадачить всю честную компанию. Скорей всего, услышали только Белла да еще я, поскольку сидел рядом с нею.

Однако Белла была, как всегда, великолепна.

— Знаю, но не скажу, — ответила она.

Дальнейший застольный разговор протекал без напрягов, говорили о кино, о погоде, о том, что фирменные котлеты «Прага» очень вкусны, что надо бы налить еще по одной, а чья теперь очередь говорить тост?.. Вообще всё шло обычным порядком.

— Саша, — обратилась ко мне Белла Ахмадулина, — тебе не надоела эта тягомотина? Мухи дохнут… Может быть, потом нам перебраться в ЦДЛ? Который час?

Я взглянул на часы: около двух. В самый раз.

Но когда, покончив с десертом, все, вслед за министром, поднялись с мест, выяснилось, что наше с Беллой рабочее предложение не может быть осуществлено немедленно. Выяснилось, что Нагибину необходимо, вместе с молодым человеком в черном костюме, ехать на Смоленку, в Министерство иностранных дел, получать загранпаспорт (ему предстояла поездка, но не в Америку, а в одну из стран третьего мира). Дмитрия Зиновьевича Тёмкина ждали в американском посольстве. Председатель Госкино и гендиректор «Мосфильма» должны вернуться в свои рабочие кабинеты: назначены совещания, встречи.

Так что полностью располагали собой и своим временем только мы с Беллой.

Договорились, что мы займем столик, закажем всё, что надо, а там — через часок-другой, покончив с делами, подъедут и Нагибин, и Тёмкин, и кто там еще увяжется за ними.

Всё так и реализовалось. Нам удалось завладеть лучшим из столов Дубового зала — большим, человек на десять, под угловым витражем. Мы заказали селедку с луком и отварным картофелем, знаменитые на всю Москву тарталетки с паштетом и с сыром, салат из крабов, похожий на букет цветов в стеклянной вазе, — ну, и, конечно, большую бутылку «Столичной», с морозца, со слезой.

Всё это принесли и расставили в живописном порядке на тугой накрахмаленной скатерти.

— Саша, — сказала Белла, окинув взглядом поляну, — что же теперь — мы будем сидеть и ждать, пока они приедут?

— Да ни за что! — воскликнул я, хватая за горло бутылку. — Еще чего…

Короче говоря, к тому часу, когда появились Нагибин и Тёмкин, а с ними хвост в черном костюме и еще какие-то любители посидеть в интеллигентной компании, мы с нею уже были веселы и на зависть общительны.

Набегавшись, изголодавшись, прибывшие налегли на закуски, не забывая о бутылке — уже новой, — и мы старались не отставать.

Мимо нашего стола уже в который раз пробегал Евгений Евтушенко с какой-то бумагой в руках. Он бегал через Дубовый зал, как заведенный, по одному и тому же маршруту: из парткома (хотя он и был беспартийным) в московский писательский секретариат. Вид у него был крайне озабоченный, лоб нахмурен, брови сомкнуты, глаза ни на кого не глядели.

— У Жени неприятности, — доверительно сообщила нам Белла. — Вчера, в гостинице «Украина», он ломился в номер к какой-то молодой американке, его забрали в милицию, составили протокол… Теперь нужно отмазываться.

— Нужно… что? — переспросил Тёмкин. Но в этот момент стремительный и мрачный Евтушенко опять пересекал Дубовый зал, и Белла окликнула его:

— Женя, иди к нам! Посиди минуту, отдышись… Саша, пожалуйста, налей ему.

Поэт присел к торцу стола, поздоровался, опрокинул в рот поднесенную рюмку, зажевал тем, что попало под руку. Но оставался при этом по-прежнему мрачен, сцепленные челюсти явственно белели на худощавом лице.

— Его нельзя обижать, — сказала Белла, ласково проведя пальцами по жестким волосам своего бывшего мужа. — Вы знаете, ведь он — совсем ребенок! Иногда утром, проснувшись, я видела, как он у зеркала примеряет мои шляпки…

Юрий Нагибин, сидевший напротив меня, рядом с Тёмкиным, трясся от беззвучного хохота, плечи его прыгали, но при этом глаза были полны не веселья, а едва сдерживаемого бешенства.

Я поспешил увести взгляд, перебросив его на американского гостя, которому, наверное, были скучны и непонятны наши литературные и семейные дрязги.

Он оценил мое внимание и, наклонившись над столом, сказал:

— Во всем виноват Апухтин…

Опять он завел речь про соседа Петеньки Чайковского в дортуаре училища Правоведения.

Я торопливо наполнил рюмки и потянулся к нему, умоляя слезно:

— Дмитрий Зиновьевич, дорогой, мы любим Чайковского не только за это!

— Ладно, — сдался он.

— Давайте лучше споем! — предложил я.

— Что… споем?

— Пятую.

Тёмкин благоговейно воздел очи к потемневшим от времени, сигарного оттенка, балкам высоченного потолка, к огромной люстре с мерцающими хрустальными бомбошками, к масонскому витражу в своде стен.

— А здесь можно? — спросил он, не пряча робости.

— Пятую — можно! — заверил я.

Дмитрий Зиновьевич поставил рюмку на стол, постучал лезвием ножа по краю тарелки, требуя внимания и тишины, вскинул морщинистые стариковские руки.

— Ту-у, ту-ту-ту, та-та-та, та-ам… — начал я глухо, имитируя засурдиненные фаготы.

— Ла-ла, ла-ла-ла, ла-лааа… — повела виолончельную партию Белла Ахмадулина.

Нагибин лишь посапывал, молча, не рискуя прилюдно обнаруживать отсутствие музыкального слуха.

Сухие, окрапленные пятнышками пигментации кисти рук совершали пассы перед моим наклюканным носом.

Я сознавал торжественность момента. Обычно, по пьяни, я сам пел свои любимые симфонии — Чайковского, Скрябина, Шостаковича, — и сам же дирижировал.

А тут: когда еще мне доведется петь Andante cantabile под управлением известного американского дирижера, лауреата трех «Оскаров», продюсера «Большого вальса»?..

Я старался изо всех сил.

Но в какой-то момент Тёмкин покачал головой и пожаловался на меня Нагибину:

— Как он синкопирует!.. Зачем он так синкопирует?

Юрий Маркович закивал, давая понять, что он тоже заметил эти неуместные джазовые синкопы в плавной оркестровой кантилене.

Хрен, конечно, он заметил, да и слова-то этого, поди, никогда не слыхал.

Разозлившись, я огрызнулся в паузе:

— Синкопы! Да я с детства ушиблен вашим Гершвином…

— Моим? — Тёмкин протестующе вскинулся. Но тотчас помягчел: — Пусть будет моим… Да, я был с ним близко знаком.


При свечах


Впоследствии он часто рассказывал мне о своих тамошних знакомцах.

— Яживу в Беверли Хиллс, — говорил он. — Там живут многие русские, очень известные люди. Моя соседка — Тамара Туманова, балерина… Вы знаете о ней?

Я знал кое-что о Тамаре Тумановой. Но об этом позже.

Потому что вечер, о котором идет речь, имел продолжение. Тёмкин на мосфильмовской машине уехал в гостиницу, а мы остались. Юра Нагибин сказал, что не худо бы добавить, с чем я согласился, но он сказал, что добавлять мы будем уже в другом месте, я тебя кое с кем познакомлю, сказал он, пошли, Белла поедет с нами, машина у подъезда, нет, что ты, я за руль не сяду, у меня шофер…

Они с Беллой расположились на заднем сиденьи, а я устроился рядом с шофером, это был славный старикашка, привычный ко всему, и мы с ним повели разговор о политике.

Машина помчалась по Садовому кольцу, затем по Ленинградскому проспекту, миновала метро «Аэропорт», где была нагибинская городская квартира и где мне тоже случалось гудеть, проскочила насквозь туннель у Сокола, въехала в чистенький микрорайон блочных домов, пятиэтажек и девятиэтажек, одним словом — хрущоб, как их беззлобно величали.

Попутно, краем уха, я слышал, как Юра и Белла на заднем сиденьи ссорились — сначала тихо, потом громче, — но о причине ссоры я ничего не знал, мне не докладывали. А шофер уже был ко всему привычен и не обращал внимания.

И тут мы остановились у одного из блочных домов.

Нагибин вылез из «Волги», позвал меня.

— Саша, — сказал он, — я сейчас отвезу Беллу на дачу, в Пахру, и вернусь обратно, туда-сюда. А ты жди меня здесь, в приятном обществе, сейчас я тебя познакомлю. Это моя бывшая жена — Ада Паратова… Адочка, встречай гостей!

На крыльце дорогих гостей уже дожидалась красивая молодая женщина, темноволосая, а деталей ее лица я сходу не приметил, но обратил внимание на то, что у нее отличная фигура, гибкость и выразительность которой прямо-таки бросалась в глаза.

Нагибин нас познакомил и тотчас уехал.

Ада пригласила меня к столу, где было что выпить и чем закусить, а также на нем стояли в подсвечниках зажженные свечи, разноцветные, крученые, сразу видно, что заграничные — тогда у нас только что входило в моду сидеть вечерами при свечах.

Являя изысканную вежливость, я спросил хозяйку, где она работает. То есть, я хотел выяснить, не поэтесса ли она, как Белла Ахмадулина. Не актриса ли, потому что я, как главный редактор «Мосфильма», мог ей оказаться полезным на предмет получения роли — с такой-то фигурой.

Нет, сказала Ада, я не поэтесса и не актриса, но тоже имею некоторое отношение к искусству, выступаю на эстраде — художественная акробатика… Не видели?

И тут я понял, почему мне так сразу бросились в глаза ее стати: это было тело гимнастки.

Много позже я прочел в дневниках Юрия Нагибина его неожиданно-элегические размышления о теле Ады Паратовой.

Следует заметить, что записи эти датированы 1953-м годом, то есть годом смерти товарища Сталина и начавшейся новой эпохи, которую называли оттепелью, уподобляли чистому небу, и тому подобная выспренная фразеология.

Вот что писал Нагибин:

«…Грозная, наполненная взрывчатой силой, будто проснувшаяся от зимней спячки, толпа у Сокольников.

В эту жутковатую, с мрачно-двусмысленным выражением, толпу пошла Ада крутить свое бедное тело…»

Как видим, современники воспринимали это время по-разному. Некоторые ощущали тревогу, усматривали в нем скверные предзнаменования.

«…Очнулись нам подобные и затосковали о культуре, очнулась толпа и затосковала об убийстве.

Спектр толпы резко сместился к уголовщине.