Чувство тревоги нарастало.
В «Апреле» придерживались достаточно широких взглядов, иначе нас нельзя было бы считать демократами, и на наших собраниях присутствовали не только писатели, но и многочисленные гости, художники, музыканты, актеры, ученые, политики, набирающие вес, священнослужители, армейские офицеры-вольнодумцы, студенты.
Но надо признаться, что несмотря на широту взглядов и записной демократизм, мы неприязненно относились к появлению на наших писательских собраниях людей посторонних, кликушествующих политических маргиналов и уличной шпаны.
Однако вышколенные молодцы в черной униформе никак не подходили под определение шпаны.
Проходя мимо одной из групп — не той, что была на лестнице, а другой — я опять уловил слухом свою фамилию, названную старшим среди них, почувствовал на себе запоминающие взгляды.
Пришло ощущение, что я опять, в который раз, смотрю по телеку черно-белый сериал «Семнадцать мгновений весны», где по коридорам Гестапо разгуливает, тоже в черном и белом, засланный советский товарищ.
Вспомнилась фраза Юлиана Семенова, автора этих «Семнадцати мгновений», человека столь же информированного, сколь и близкого кругам охраны порядка — фраза, оброненная в разговоре, которую я записал в свой дневник еще в самом начале восьмидесятых:
«…Фашистского переворота в стране все равно не избежать, поскольку слишком крупные силы задействованы в этом направлении. Это произойдет, хотя и явится переходной фазой исторического развития в России…»
Так ведь и там, в Германии, это явилось всего лишь переходной фазой.
Фойе, соединяющее оба здания Дома литераторов, старое и новое, тоже постепенно заполнялось знакомыми и незнакомыми людьми.
В его глубине я увидел вожаков «Апреля» — критика Вадима Соколова, кинодраматурга Якова Костюковского, очеркиста Игоря Дуэля.
На их лицах была тень озабоченности.
— Мне кажется, — сказал я, подойдя и пожимая руки, — что сегодняшний вечер не состоится.
— Мы уже позвонили в милицию, — отозвался Костюковский. — Они обещали прислать наряд, но пока не видно…
Прозвенел троекратный звонок, возвещавший, что пора начинать.
Мы направились к деревянной лестнице, которая вела в комнату за сценой, а оттуда и на сцену.
Зал был набит битком. Можно было уповать на то, что насторожившие нас незваные гости, сколько бы их там ни было, растворятся в тысячной аудитории, что их не будет ни видно, ни слышно.
Но я увидел их тотчас: ряды зияли, будто черными дырами, теменью форменных мундиров. Они не слепились в сгусток где-нибудь слева или справа или посередине, а рассредоточились по всему залу в шахматном порядке — и на подступах к сцене, и на флангах, и в дальних ложах. Они, совершенно очевидно, держали под контролем весь зал и заранее знали, как это следует грамотно делать.
Яков Костюковский направился к микрофону.
— Дорогие друзья, — бодро начал он.
— Твои друзья в Израиле! — ответили ему из зала.
— В Израиле у меня тоже есть друзья, — мягко парировал сатирик.
— А Гангнус где?
— Мы пришли на Гангнуса!
— Давайте сюда Гангнуса…
Им нужен был Евтушенко. Я уже упоминал, что в афише вечера среди ведущих значился Евгений Евтушенко. Но он запаздывал, может быть, задержали парламентские дебаты: год назад он стал народным депутатом. В его поэме «Мама и нейтронная бомба», написанной верлибром и опубликованной «Новым миром», была строка: «До войны я носил фамилию Гангнус…» В издательстве «Советский писатель» работал его брат Александр Гангнус, носивший фамилию отца-латыша. В том не было секрета. Но, по-видимому, был достаточный повод для скандала.
Шум в зале нарастал.
Поднялась с места Наталья Иванова, литературный критик, работавшая в «Знамени». Она что-то говорила, обращаясь к залу, но слов не было слышно.
Ее попросили подняться на сцену, к микрофону.
— В зале находятся посторонние, — едва справляясь с волнением, заговорила она. — Они оскорбляют сидящих рядом людей, писателей. Я думаю, что нужно отменить вечер.
— Как фамилия? — снова выкрикнули из зала.
— Иванова.
— Какая Иванова? Татьяна?
— Нет, Наталья.
Очевидно, предварительный инструктаж, натаска опознавания писателей по именам, фамилиям и наружности давала сбои.
— Вечер нужно немедленно закрыть, — настаивала Наталья Иванова.
Соколов, Дуэль и Костюковский совещались вполголоса.
Потом к микрофону приблизился Игорь Дуэль.
Он сказал, что устроители не видят возможности продолжать вечер в такой обстановке. Всех просят покинуть зал — всех, без исключения. Потом у дверей будет выставлен контроль и в зал будут пропускать только по предъявлении членского билета Союза писателей или клубной карточки.
Это было воспринято в зале, как сигнал.
И совершенно ясно, что к такому обороту событий пришельцы были готовы изначально.
Над задними рядами кресел взметнулись черно-желтые хоругви с надписями «Долой сионизм!», «Жиды и масоны, убирайтесь в Израиль!», что-то еще.
В руках человека, сидевшего в амфитеатре и дотоле ничем не выделявшегося, оказался мегафон, в который он выкрикивал:
— Вы, еврейские ублюдки, вон из зала! Это наша страна! Это наш дом! Убирайтесь, а мы здесь проведем свой митинг!..
Спустя несколько месяцев, я увижу этого человека на скамье подсудимых.
Он будет задавать мне вопросы, и я, как свидетель, должен буду отвечать на них.
Тогда же я присмотрюсь к нему: в годах, лет пятидесяти, малорослый, плотного сложения; обширная лысина окаймлена седыми волосами; и, как бы в контраст седине, косматые густо-черные брови, из-под которых — сверлящий взгляд. Константин Владимирович Осташвили-Смирнов, один из главарей нацисткого общества «Память».
Первый вопрос, который он задаст мне: «Так, скажите, свидетель, какой вы национальности?»
Каюсь, мне очень захочется переспросить: «А вы?» Право же, в его облике, при всем желании, было трудно уловить черты, характерные для русских лиц.
Однако я воздержусь от этого вопроса и лишь отвечу о себе: «Русский».
Но всё это будет позже.
А сейчас человек в конце зала, не пряча нездорового исступления, орет в мегафон:
— Товарищи евреи, которые являются писателями, пройдите в Малый зал, мы вас всех перепишем! Ни милиция, ни КГБ, ни партия вам не помогут! Теперь мы будем хозяевами страны!
Итак, еще один «список Шиндлера» наоборот.
Дальнейшее напоминало калейдоскоп: всё движется одновременно, совпадая, дробясь, перемещаясь, отталкиваясь, разрушаясь. Но эти построения отнюдь не случайны, в них нет хаотичности: мизансцены разведены фронтально и в глубину, по диагоналям, вся эта суета тщательно отрепетирована, как в изощренных массовках Феллини или Германа; каждый персонаж наделен своей ролью, снабжен репликами, обеспечен реквизитом, понимает задачу и сверхзадачу; соответственно проработана и фонограмма, где монологи, полилоги, междометья, декламации, читки с листа и шумы складываются в насыщенный рев.
Однако это не поддается синхронному воспроизведению на бумаге.
Попробую обозначить детали.
Перепоясанный портупеей чернорубашечник в очках взбирается на сцену, захватывает микрофон (он, действительно, не выпускает из пятерни железную штангу), другой рукой достает из кармана припасенные листки и начинает считывать с них текст, нацеленный в одного из идеологов перестройки — секретаря ЦК КПСС Александра Николаевича Яковлева.
И тотчас в задних рядах появляются еще два плаката:
«А. Н. Яковлев — агент международного сионизма!», «А. Н. Яковлева — вон из Политбюро!»
Какая-то тетка откровенно базарной внешности, к тому же очень пьяная, подходит к рампе и зашвыривает на сцену цветастый пластиковый пакет.
Вадим Соколов, опираясь на палку (у него нет ноги), наклоняется, чтобы поднять гостинец, но несколько возгласов сразу останавливают его движение: мало ли что там, в этом пакете?
— Сегодня мы пришли сюда с плакатами, — кричит в мегафон Осташвили, — а завтра придем с автоматами!
Вальяжный ректор Историко-архивного института, депутат парламента Юрий Афанасьев, обернувшись к залу, пытается урезонить беснующихся погромщиков в черных мундирах, но в ответ на его увещевания — разъяренные выкрики.
Еще один чтец-декламатор, взгромоздившись в сапогах на кресло, с выражением читает по бумажке стихи, в которых иногда звучит фамилия Сталин… кажется, что-то из раннего Евтушенко… с кем не бывало в ту пору? Даже Пастернак не безгрешен…
Оглядываюсь на кулисы и вижу только что появившегося Евгения Евтушенко: он смотрит на буйство в зале, лицо очень бледно, челюсти сжаты, пытается через силу улыбаться.
Пришельцы пока его не замечают, да и он сам не спешит себя обнаруживать.
— Вы, отколовшиеся от русских писателей жидо-масоны, убирайтесь из зала! — неистовствует Осташвили. — Вы не писатели! Писатели — Распутин, Астафьев, Белов…
Писатель Анатолий Курчаткин, возмущенный глумлениями, звучащими в стенах Дома литераторов, бросается к человеку с мегафоном, но накаченные охранники преграждают ему путь.
— Врежьте этому жиду по очкам, чтобы он ослеп! — командует фюрер.
Курчаткину наносят удары в лицо.
Еще две тетки, напоминающие базарных торговок, таскают за волосы плачущую пожилую женщину с библейской внешностью, крича: «Жидовка!.. Тварь!»
Семидесятилетний Елизар Мальцев пытается ее защитить.
Молодчики в черном перехватывают писателя и колотят его.
И еще одна женщина: она перемещается вдоль сцены, не отрываясь от портативной видеокамеры, обращенной в зал — снимает на пленку чудовищные эпизоды. Позже я узнаю, кто это: Стелла Иосифовна Алейникова-Волькенштейн, активистка «Московской трибуны». О ее возрасте можно судить уже по тому, что в тридцатые года она в составе Интербригад воевала с фашистами в Испании. А сейчас у нее пытаются выхватить из рук видеокамеру, но она продолжает снимать.
Вскоре эти кадры появятся на экранах телевизоров, они обойдут и ужаснут весь мир.