Пир в Одессе после холеры. Кавалеры меняют дам — страница 51 из 72

То есть, книга, как мы и ожидали, наделала шуму.

Однако надежды заработать на ней капитал оказались тщетными.

Дело даже не в том, что прекрасный писатель оказался беспомощным в жанре коммерческого чтива — тут ведь нужен совсем иной талант, равный его полному отсутствию.

И дело не в том, что я сам оказался плохим издателем, никудышным бизнесменом — бизнесмен из меня и впрямь не получился, чего греха таить.

Но дело в том, что талант делать деньги на российской почве приобрел единственное значение: он стал синонимом воровства.

Несколькими годами позже описываемых событий я как-то встретился на Воздвиженке с Артемом Боровиком, главой процветающего издательского концерна «Совершенно секретно». Нам предстояло вместе участвовать в деловом совещании у директора Российской государственной библиотеки.

Казалось бы, мы должны были встретиться друзьями: ведь именно «Пик» издал книгу Артема Боровика «Спрятанная война» — об афганской гибельной кампании.

Но между нами пробежала кошка: глава концерна «Совершенно секретно» переманил к себе из «Пика» коммерческого директора, которого звали Лева. Не то, чтобы мне было жалко расставаться с этим Левой — я сам был рад от него избавиться, — но он получил это лестное приглашение как раз в тот момент, когда мы схватили его за руку. Молодой и блистательный Артем сообразил, что нам будет легче всего вернуться к былым добрым отношениям на ноте доверительной беседы.

— Ну что, обворовал вас Лева? — спросил он.

— Обворовал, — ответил я.

— Он и меня обворовал. А после него еще двое обворовали…

Артем Боровик оглянулся на своего нового усатого директора в щегольском кашемировом пальто до пят, запирающего дверцу дорогой автомашины.

— И этот обворует, — убежденно сказал Артем.

Я еще раз, лишь мельком, увидел его через несколько месяцев: он топтался на паперти Успенского собора в Новодевичьем монастыре, дожидаясь кого-то, заглядывал сиротски в храм, где пылали свечи и слышались пасхальные песнопения…

Мы, молча, обменялись рукопожатием.

Вскоре он погиб в авиационной катастрофе, на взлете.

Январь девяносто четвертого начался с сюрприза: принесли газету «Литературные новости», где была опубликована первая глава повести Юрия Нагибина «Тьма в конце туннеля».

Редакция уведомляла, что будет печатать эту повесть из номера в номер, от начала до конца, целиком и полностью.

Газета была малоформатной, типа советской заводской многотиражки («многоподтирашки», как ласково называли их благодарные читатели). На заре поэтической юности я охотно печатал свои стихи в подобных листках. И целый год проработал ответственным секретарем редакции газеты «За газификацию» на Новой Басманной в Москве.

«Литературные новости» считались газетой Содружества Союзов писателей и Союза писателей Москвы — осколков бывшего Союза писателей СССР, распавшегося в 1991 году, а также писательской ассоциации «Апрель».

На деле же «Литературные новости» выпускал Эдмунд Иодковский, поэт, активист «Апреля»: сам добывал у спонсоров деньги на издание, сам выстраивал «политическую линию», сам заполнял страницы газеты чем бог послал, сам же ее распространял.

Однако «Литературные новости» открыто и смело противостояли черносотенной газетенке «Московский литератор», вокруг которой кучковались «патриоты», — что и придавало ей вес.

Газета выходила раз в декаду. Таким образом публикация «Тьмы в конце туннеля» могла растянуться на месяцы. Я не знал реального объема рукописи, но чутье подсказало, что это займет не менее полугода.

Читать Нагибина через час по чайной ложке? Ну уж нет: мы с этим автором не были приучены к подобной дозировке.

Можно было догадаться, что «Тьма в конце туннеля» — одна из тех заветных рукописей, которые имелись в виду в его газетном интервью: мол, пишу в стол, сделался каким-то литературным диссидентом…

И еще было очевидно: уж если Нагибин отдал свою повесть в многотиражку «Литературные новости», значит, иной возможности ее опубликовать у него нет. Стало быть, в редакциях толстых литературных журналов эту вещь у него не взяли: смутились, заколебались или попросту сдрейфили.

А отдельное издание, книга?

Нужно срочно звонить автору, покуда не опередили другие.

Но прежде, разумеется, надо хотя бы бегло прочесть опубликованную главу. Надо хотя бы знать, о чем в ней речь.

Итак, «Пролог».

«Я похоронил мать. Вслед за ней ушел отчим, вдруг перед этим как-то странно, жалко и неприятно взбодрившийся для будущего. Прошло несколько лет, и мне захотелось воскресить образ матери через немногие сохранившиеся в доме материальные знаки ее существования…

Письма были перевязаны черной шелковой ленточкой. Я разорвал ее, распрямил верхний конверт: „Ее благородию Ксении Николаевне Красовской“ — значилось на конверте. Да, моя мать была „благородием“ и осталась им в гуще советского хамства. Ну, что пишут „ее благородию“? По естественному психологическому ходу я вынул письмо из единственного конверта без адреса…

„Милая Ксёнушка, — писал неведомый автор мелким, убористым почерком, словно экономя бумагу, — это письмо передаст тебе человек вполне надежный, но в качестве почтальона ты его не используй. И вообще, не пиши мне до тех пор, пока я не дам тебе знать. Но знака может и не быть. Я зашел слишком далеко, чтобы вернуться назад. Прости меня. Мы ведь знали, что нам нельзя иметь ребенка… У него должен быть отец. Ты понимаешь, что я имею в виду? Время наступает серьезное, и надо забыть сантименты. Мне не выкрутиться, даже если я сейчас уцелею. Они не угомонятся, пока не перебьют всех. Тебе нужна защита. Одна ты не справишься, хотя ты сильная. С таким грузом, как я, не выплывешь. Меня надо вычеркнуть — раз и навсегда…

Остается Мара. Вы любили друг друга, думаю, он до сих пор любит тебя…

…Прости и прощай. К.“

Сейчас я не могу передать, что я чувствовал, читая это письмо… Помню с абсолютной достоверностью ощущение грубой усталости и хамскую фразу, которую я произнес вслух:

— Надо было гондон надеть.

Так я приветствовал возвращение моего отца.

…Своей грубой фразой я ответил свинцовой усталости, вдруг навалившейся на меня. Как будто вся прожитая жизнь медленно прокатилась по мне своим тяжелым колесом».

Я нахожусь в затруднении: ну, как мне отделить этот монолог героя, который почти тождественен автору повести, от моего собственного монолога — монолога читателя, тоже взволнованного, но пытающегося унять это волнение хладнокровным размышлением?

Признаюсь: меня давно занимали и даже тревожили те жизненные совпадения — не мистические ли? — которые обозначились на всем протяжении моего знакомства с Юрием Нагибиным.

Эти газетные публикации на стенде в Марьиной Роще — одна за другой, мой рассказ, а следом его рассказ, которые практически и дали нам знать друг о друге. И то, что мы с ним оказались рядом в решении конкурсного жюри. И моя глупая телеграмма в «Комсомольскую правду» — хорошо, что она не дошла до адресата… И совместные дела на «Мосфильме». И мои пророчества в ночной Пахре. И все эти пьянки, все эти бабы… И то, что мы не потеряли друг друга из виду, перевалив через тот рубеж в истории несчастной страны, за которым многие, очень многие, предпочли отчуждение.

Я прочел всё, что он написал. Но лишь теперь, на склоне лет, узнал — как он сам узнал, найдя письмо в шляпной коробке, — что наши биографии, опять-таки, совпадают почти мистически, во всяком случае очень похожи, как схожи страшные перипетии жизни предшествующего поколения: удары революций, сотрясшие вековечный быт, война за войной, аресты, расстрелы, эмиграции, опять аресты, опять расстрелы, опять войны, опять революции, и конца им что-то не видно…

Стопка писем, перевязанных черной шелковой ленточкой — это память о его матери.

Старенький бювар, в котором я обнаружил фотографии своей предполагаемой сестры, но не нашел фотографий отца, — память о моей.

Его отец: студент, примкнувший к антоновскому мятежу — расстрелянный, а затем утопленный в Красивой Мече.

Мой отец: штабс-капитан русской армии, эмигрант, вернувшийся в недобрый час на родину, пошедший служить большевикам — и расстрелянный ими.

Его отчим: Мара, Марк Левенталь, ссыльный, потом другой отчим — Яков Рыкачев, писатель, тоже аресты, ссылки, тюряги…

Мой отчим: Ганс Нидерле, австриец, шуцбундовец, танкист интербригады, которого потом всю войну мордовали за то, что немец, а заодно и меня, за то, что сын немца…

И после нам обоим, Нагибину и мне, пришлось расхлебывать то, что не нами заварено. До сих пор расхлебываем.

Что там дальше у Нагибина — в его новой повести?

Чистые пруды, двор, дворовые приятели, постылая школа, восьмилетняя прелестница Нинка Котлова.

Первое остережение, услышанное после мальчишеской драки: «Ты что развоевался, жид?»

Первое недоумение: «Мама, что такое жид?»

И объяснение матери: «Ты крещеный». С ее же добавлением: «Жид крещеный, что вор прощеный».

С тем прожита жизнь.

А потом, в конце — в коробке, набитой всякой дребеденью, — связка писем, перевязанных черной шелковой ленточкой.

«…У него должен быть отец… Прости и прощай. К».

На этом прерывалась публикация в «Литературных новостях». Больше не раздумывая, я набрал номер телефона нагибинской дачи в Красной Пахре.

Ответила Алла.

Я был знаком с нынешней женой Юрия Нагибина, у нас были добрые и ровные отношения, отражающие его расположение ко мне.

Впервые я увидел ее в апреле 70-го, на банкете в Доме актера, где обмывали пятидесятилетие Нагибина и который он так описал в своем дневнике: «…Просто удивительно, как в Доме актера все гости подтянулись, обрели высокую и добрую речь, растроганность жестов, какую-то даже красоту. Рекемчук был по меньшей мере графом, Петька — Тэном или Рескиным, и только Л. остался секретарем СП…»

Петька — это Петр Суздалев, критик, искусствовед, давний друг Нагибина. Кто такой Л., который секретарь СП — не знаю, не стану строить догадки.