Наверно, не надо было так говорить — большинство и без того уже было настроено против него. А сейчас зал снова загудел с неодобрением, а кто-то из членов Ученого совета с возмущением сказал:
— Ну, знаете ли…
Дмитрий вдруг почувствовал сильную усталость. Ему хотелось молча уйти и сесть на место, рядом с Ольфом и Жанной. Его почему-то не очень беспокоила эта враждебность, только хотелось знать, что думает Дубровин. А Дубровин по-прежнему не смотрел на него, и ничего нельзя было прочесть на его лице.
Задали еще несколько вопросов, Дмитрий не очень вразумительно ответил. Потом Дубровин спросил:
— Еще вопросы есть?
Вопросов не было. Дубровин повернулся к Дмитрию:
— Вы еще хотите что-нибудь сказать?
— Нет, — подавленно ответил Дмитрий и подумал: вот это уже ни к чему. Вполне можно было сказать «ты».
— Можете сесть.
И Дмитрий поплелся на место. Жанна на мгновение обняла его за плечи и шепнула:
— Молодчина, Дима.
Дубровин спросил и Шумилова, не хочет ли он еще что-нибудь сказать. Оказалось, что Шумилов хочет. Он говорил минут десять, и голос его звучал куда более уверенно, чем час назад, когда он делал доклад. И оказалось, что Шумилов очень хорошо понял все слабые стороны идеи своих молодых коллег и обратил внимание членов Ученого совета на некоторые детали, не замеченные в процессе обсуждения. Сделано это было в очень мягкой, предельно вежливой форме, и в конце выступления Шумилов подчеркнул:
— Но все-таки, повторяю, весьма возможно, что эта идея может оказаться чрезвычайно ценной, и ее, безусловно, нельзя сбрасывать со счетов.
Трудно было понять, говорит Шумилов искренне или нет.
— На публику работает, — со злостью проворчал Ольф.
А когда первый же из выступивших безоговорочно поддержал Шумилова и бросил несколько язвительных фраз о самонадеянных гениях, пытающихся «одним махом всех побивахом», Ольф совсем приуныл:
— Ну вот, теперь начнется…
И действительно, началось. Выступило человек семь, и каждый считал своим долгом поддержать Шумилова. Ольф прямо зубами скрипел от злости, но Дмитрий слушал спокойно, хотя и его неприятно удивило такое единодушие. Он даже улыбнулся, когда кто-то в запальчивости назвал работу Шумилова «превосходнейшей, выполненной на весьма и весьма высоком уровне», и сказал Жанне:
— А ведь мы неплохо помогли ему.
Жанна с недоумением взглянула на него:
— А чему тут радоваться?
— Радоваться-то нечему, но и паниковать не надо. Ты заметила, о чем они говорят? Ведь ничего существенного, все о каких-то мелочах, сплошь одни эмоции.
И в самом деле, против их доводов не было сделано ни одного серьезного возражения.
А потом попросил слово Валерий. Дмитрий с недоумением взглянул на него — они договорились, что выступать будет только он один. А когда Мелентьев нарочито небрежным, скучающим голосом начал комментировать не только последнее выступление Шумилова, но и некоторые положения его доклада, Дмитрий обхватил голову руками и стал слушать с таким напряженным вниманием, что Жанна встревоженно спросила:
— Ты что?
Дмитрий мотнул головой:
— Не мешай. Слушай.
А Мелентьев говорил вещи поистине удивительные. И не то было удивительно, что после его выступления некоторые утверждения Шумилова выглядели по меньшей мере сомнительно…
— Решил действовать исподтишка, — со злостью сказал Дмитрий. — Как вам это нравится?
Жанна уклончиво повела головой, а Ольф примирительно сказал:
— Не рычи, старик. Согласись, что он очень кстати преподнес эти фактики.
— Ну, еще бы, — сердито буркнул Дмитрий.
Ольф был прав: факты, сообщенные Мелентьевым, оказались очень кстати. Шумилов не сумел возразить — сказал несколько общих фраз о том, что все это требует детального изучения, и сел, видимо, растерявшись. Мелентьев отвесил что-то вроде иронического полупоклона и протянул:
— О, разумеется… Именно к этому я все и веду.
И пошел на место, размахивая руками. Дмитрий встретил его злым взглядом:
— Доволен?
— А как же, — ухмыльнулся Валерий.
Он и в самом деле был очень доволен и не испытывал ни малейшей неловкости. Дмитрий несколько секунд смотрел на него и отвернулся, стал слушать.
Говорил профессор Костин — холеный седой старик с крупным породистым лицом. Выступления Кайданова и Мелентьева он классифицировал как дерзкие, непочтительные и безосновательные. По мнению профессора Костина, решение могло быть только одно: безоговорочно одобрить отчет всеми уважаемого нами доктора Шумилова, а неприличную выходку молодых специалистов осудить. Костин отечески пожурил доктора Шумилова за излишний либерализм и выразил сожаление, что молодые люди потратили так много времени впустую. Надо уделять пристальнейшее внимание воспитанию молодых кадров, сказал профессор Костин, и просил отметить это в решении Ученого совета.
Костин сел. Дубровин спросил:
— Кто еще хочет высказаться?
Никто не хотел. Члены Ученого совета поглядывали на Дубровина, и кто-то наконец сказал ему:
— Может быть, вы скажете?
— Разумеется, — бросил Дубровин и встал, но не пошел к кафедре, устало оперся о стол обеими руками и заговорил резким, неприятным голосом:
— Начну с конца. Я думаю, уважаемый профессор Костин недооценил серьезности доводов Кайданова и его товарищей. И не только недооценил, но, совершенно не разобравшись в существе вопроса, высказался бездоказательно и де-ма-го-ги-чес-ки, — по слогам отчеканил Дубровин. — Прошу внести это в протокол, — бросил он секретарю, не обращая внимания на протестующее движение Костина. — То же самое, но, разумеется, в меньшей степени относится, к сожалению, и к большинству других выступлений…
Дубровин назвал несколько фамилий и продолжал:
— Меня удивляет такая категоричность со стороны лиц, недостаточно компетентных в рассматриваемом вопросе. Доказательства, основанные на каких-то общих положениях и взывающие к здравому смыслу, в науке всегда неубедительны. И я хотел бы обратить внимание на то, что против доводов Кайданова не было сделано ни одного сколько-нибудь существенного возражения. Это, разумеется, не значит, что я во всем поддерживаю их выступление. К сожалению, этот вопрос оказался полной неожиданностью для Ученого совета, и я полагаю, сейчас нет никакой возможности определенно решить его и сделать какие-то выводы. Бесспорно, следует тщательно изучить все материалы, представленные группой Кайданова, и затем обсудить их на Ученом совете. Я думаю, следует создать специальную комиссию, скажем, из трех человек, и поручить ей разобраться во всем и доложить Ученому совету.
Дубровин помолчал, вглядываясь в бумажки, сложил их и будничной скороговоркой закончил:
— Что касается отчета доктора Шумилова, его, разумеется, следует утвердить.
Оба предложения Дубровина были приняты единогласно. Даже Костин почему-то не возражал против создания комиссии.
Электричка, по обыкновению, опаздывала. Я ходил по пустой платформе, под яркими белыми фонарями, смотрел, как падает снег, и ждал Асю. Так бывало каждую пятницу вот уже полтора года, если не считать месяца прошедшим летом, когда мы ездили на юг, и иногда я спрашивал себя, сколько это еще может продолжаться. Не знаю почему, но мы еще ни разу не заговаривали о том, чтобы как-то изменить положение. Мы все очень спокойно и деловито обсудили перед тем, как решили пожениться, и мне казалось, что мы избрали единственно верный вариант. По крайней мере, все было очень логично. У меня была моя физика, у Аси — английская филология, и как-то само собой подразумевалось, что для обоих работа — главное, и придется смириться с тем, что большую часть времени нам суждено быть врозь. (Разумеется, только пока. За это спасительное «пока» мы ухватились оба.) Да и вряд ли мы могли что-нибудь изменить, даже если бы и захотели. Долинск — явно неподходящее место для специалиста по английской филологии, а о том, чтобы мне перебраться в Москву, пока не могло быть и речи.
Сначала мне даже казалось, что эти вынужденные расставания пойдут мне на пользу, но очень скоро, несколько неожиданно для себя, я занялся арифметическими подсчетами. Оказалось, что в неделе сто шестьдесят восемь часов — факт сам по себе, разумеется, ничем не примечательный. Но если жена приезжает в пятницу в 19:28 и уезжает в понедельник в 5:34, то получается всего пятьдесят восемь часов. Может быть, это и немало для человека, женатого лет этак десять — пятнадцать и если ему идет пятый десяток. Мне же было двадцать восемь, и женаты мы меньше двух лет. Какое-то время я думал, что в конце концов привыкну к этим разлукам. Может быть, я еще и в самом деле привыкну, если это будет и дальше так продолжаться. Ведь полтора года — не бог весть какой срок. Когда мы отправлялись на юг, я думал, что потом, после этого месяца, будет легче переносить расставания, ведь нам предстояло так много дней, когда мы будем все время вместе, с утра до вечера и все ночи. Я считал себя реалистом и знал — не помню уж откуда, наверно из книг, — что беспрерывное общение неизбежно утомляет людей и расставаться время от времени не только полезно, но и просто необходимо. Может быть, я даже думал — сейчас уже не помню, — что мы немного надоедим друг другу и с удовольствием разъедемся на те сто десять часов, что будут с утра понедельника до вечера пятницы. Так обстояло дело с теорией, а на практике получилось, что я начинал отчаянно скучать, даже если Ася уходила всего на час в парикмахерскую. И когда, приехав в Москву, мы расстались до очередной пятницы, я уже понимал, что мне будет не легче, а труднее, но все-таки не думал, что будет так трудно.
Особенно тяжело было по ночам. Мне так часто снилось, как Ася спит на моей руке и обнимает меня во сне, что когда она наконец-то приехала и я просыпался среди ночи и слышал ее дыхание, то не сразу верил, что это не во сне, и дотрагивался до нее…
Электричка с грохотом подкатила к платформе. Я стоял на обычном месте — Ася садилась всегда в четвертый вагон, — и когда двери открылись, сразу увидел ее. Ася поставила на платформу тяжелую хозяйственную сумку, одной рукой обняла меня и засмеялась: