«Дима, я сделала огромную ошибку. Постарайся понять меня и, если можешь, прости. Я знаю — ты человек великодушный и незлопамятный. И очень умный. Ты не можешь не понимать, чем было вызвано мое решение. Ты же знаешь — в нем не было и не могло быть ни злого умысла, ни какого-то расчета. Я хотела только одного — чтобы тебе было хорошо. Хотя нет, не совсем так. Я считала, что для нас обоих это лучший выход из положения. Я ошиблась, теперь-то я очень хорошо понимаю это. Но кто не ошибается? И ведь любую ошибку можно исправить — если, конечно, очень хотеть этого. А я очень хочу. Ничего другого в жизни я не хотела так, как этого. Хочу надеяться, что это возможно. Может быть, не сейчас, не сразу, ты подумай, не спеши с ответом. И если решишь, что это возможно, — сообщи мне, и я сразу вернусь. Но в любом случае как можно скорее сообщи о себе. Мне надо знать, что с тобой ничего не случилось. Я напишу Ольфу, чтобы он при первой возможности переслал тебе это письмо, и ты сразу дай мне телеграмму, хотя бы несколько слов. Прошу тебя, сделай это сразу…»
Письмо было длинное, и я с трудом дочитал его до конца. В нем еще раз двадцать встречалось «я люблю тебя», но я совершенно спокойно читал это. И не потому, что не верил ей, — Ася писала искренне. Я хорошо понимал, что заставило ее писать так. Страх и отчаяние. Одиночество и чернота каирской ночи. И то, что страх был за меня, за мою жизнь, почти не трогало меня. Наверно, на ее месте я точно так же тревожился бы, писал отчаянные письма и предлагал начать все сначала. И если бы это случилось, к прежним ошибкам прибавилась бы еще одна, и рано или поздно нам обоим пришлось бы расплачиваться и за нее. Несмотря на всю искренность Аси, в ее словах все же не было правды. Правда была в других ее письмах. Особенно в самом первом, написанном в течение многих дней. В том письме выверено каждое слово, сделаны самые точные и, возможно, единственно правильные выводы. Ася, видимо, очень много думала об этом, и письмо получилось на редкость убедительным. Потом я много раз перечитывал это письмо, и сейчас мне было легко вспомнить его…
«Мы ошиблись, Дима. Грустно и больно писать это, но уж лучше говорить прямо. Мне кажется, за любовь мы приняли желание любви. Мы оба хорошо сознавали, что есть немало такого, что надо бы заранее как-то решить, но понадеялись на то, что все решится само собой. Я не могу без волнения вспоминать о том, с какой деликатностью и бесконечным терпением ты старался сгладить все углы и шероховатости, с какой нежностью и бережностью относился ко мне во все эти годы. Мне кажется, что и я пыталась делать все, что в моих силах… Но, видимо, не так уж много было у меня этих сил. И если что-то и решалось благополучно, то далеко не само собой и далеко не все. Мы, видимо, все же очень разные люди, и никакими стараниями, никакими совместными усилиями не удастся сгладить эту разницу. Я хорошо понимаю себя и, надеюсь, тебя тоже. Ты же всегда понимал меня гораздо хуже. Это не упрек, милый, — это только факт. И твое непонимание происходит оттого, что ты всегда представлял меня лучше, чем я есть на самом деле. Пожалуйста, не думай, что я занимаюсь самоуничижением. Я просто трезво смотрю на вещи. Я всегда умела это делать — пожалуй, даже слишком хорошо. Я человек совершенно заурядный, с заурядными желаниями и соответствующими возможностями. Я почти всегда знаю, что я могу, а что нет, — и поступаю соответственно. Вообще я довольно быстро осознала тот круг деятельности, из которого мне никогда уже не вырваться. Я могу быть неплохим переводчиком, неплохим — но и не слишком хорошим — преподавателем, довольно средним филологом-лингвистом. И все это — до конца жизни. Для тебя же никаких границ, никаких кругов не существует — вот главная, непостижимо огромная разница между нами. Ты, если можно так выразиться, человек абсолютно творческий, я — натура столь же абсолютно нетворческая. Казалось бы, что в этом страшного — мало ли семей, где талант преспокойно уживается с бездарностью? Я не знаю, как это у них получается — если только получается. Наверно, это вполне возможно, если каждый хорошо осознает свой круг возможностей и не станет требовать от другого того, чего он дать не в состоянии. Но ты-то на это не способен. Мысль о моей посредственности не только никогда не приходила тебе в голову, но, выскажи я ее, ты бы совершенно искренне возмутился. И был бы по-своему прав, потому что свою одаренность ты никогда не воспринимал — по-моему, и не способен воспринимать — как что-то исключительное.
Сегодня четверг, завтра мне нужно ехать к тебе, а я боюсь. Я чувствую, что в твоем мире происходят сейчас какие-то важные события, а я не могу понять их. И никогда не смогу — вот что самое страшное. Стыдно признаваться, но, уезжая от тебя, я порой испытываю чувство облегчения, и бывает это все чаще и чаще. Здесь, среди людей, с которыми я живу и работаю, мне легко. Все понятно и не слишком сложно. С тобой все иначе… Слишком сложно и трудно, и я больше не могу выдерживать этого.
Мне очень не хочется уходить от тебя, поверь мне. Я человек не слишком сильный, мужества во мне немного, и мне страшно начинать новую жизнь. Но начинать надо. Поэтому-то я и уезжаю в Каир. Мне еще в прошлом году предлагали это место, и я едва не согласилась. Решила сделать еще одну попытку. Попытка не удалась — а что я еще могу сделать? Ничего. Не суди меня слишком строго. Я действительно не могу иначе…»
Вот такое письмо оставила мне Ася перед уходом. В нем было еще немало всяких здравых логических рассуждении. Так, Ася подробно описывала и тот день, когда мы отмечали наш успех. Но самое-то примечательное было в конце письма:
«Много я написала, пытаясь объяснить, почему ухожу от тебя. Все это правда, Дима. А может быть, все это слишком уж сложно и надуманно, чтобы быть правдой. Говорят, что правда всегда проста. Не знаю. Возможно, что это и так, и в нашем случае правда действительно проста и заключается в том, что я просто не люблю тебя и никогда не любила. Но если бы я считала так, то, поверь, не стала бы так длинно и не слишком вразумительно оправдываться. Да я и не оправдываюсь. Я хочу, чтобы ты понял меня…»
Вот такое было то письмо, о котором Ася просила теперь забыть. Но забыть о нем я уже не мог, если бы и захотел. А я уже и не хотел.
Два других письма я только посмотрел — в них не было ничего существенного. Я еще немного посидел на камне и пошел к Ольфу. Когда скалы кончились и началась песчаная отмель, я разулся, завернул штаны до колен и пошел босиком по полосе прибоя. Вода была холодная, но мне нравилось так ходить, я проделывал эту процедуру ежедневно и потом всегда чувствовал себя отлично. Солнце поднялось уже высоко, и я надел темные очки. Сквозь их коричневые стекла все кругом стало казаться еще красивее. Жаль, что придется так скоро уезжать отсюда. Говорят, такая погода держится здесь чуть ли не до середины октября. До двадцать четвертого оставалось еще двенадцать дней, и я решил, что можно на неделю задержаться здесь. Да и Ольфу не мешает проветриться. Походим по побережью, поохотимся, побываем у рыбаков, — а там и в путь.
Проснувшись, Ольф застал Дмитрия за странным занятием — он сворачивал огромную самокрутку.
— У тебя что, сигареты кончились?
— Есть еще.
— Интересно, — сказал Ольф, принюхиваясь к дыму. — Махра?
— Она самая… Ну, вставай, хватит вылеживаться.
Ольф словно и не слышал его. Наблюдая за тем, с каким наслаждением Дмитрий затягивается едким вонючим дымом, он спросил:
— Решил опроститься?
— Где уж нам… Ты встаешь?
— А зачем?
— Пройдемся по берегу, к рыбакам сходим.
— А успеем вернуться?
— Там заночуем.
— Ну, тогда встаю.
Выбравшись из «берлоги», Ольф с наслаждением потянулся и с завистью сказал:
— Господи, живут же люди… Тут им и океанарий, и красная икра ложками, и даже почту на дом приносят… А ты этакую благодать своим хмурым видом и мерзостным табачищем искажаешь. А правда, с чего это ты на махру перешел?
— Потому как крепкая, — в тон ему ответил Дмитрий. — Кстати, как Жанна поживает? В колхозном письме ее почерка я почему-то не обнаружил.
— Да? — удивился Ольф. — Странно… Коньячок к рыбакам заберем?
— Можно. Так как же Жанна?
— А что еще возьмем?
— Слушай, ты, шпагоглотатель… — Дмитрий сердито сдвинул брови. — Я тебя о чем спрашиваю?
— А о чем?
— Как Жанна?
— А ты еще раз спроси. А то я так давно путного человеческого слова от тебя не слышал, так уж давно…
— Что с ней?
— Ничего.
— А чего ты крутишь тогда? Не можешь по-человечески ответить?
— Могу. Уважаемый тов. Кайданов! На ваш запрос: «Как Жанна?» — отвечаем: «Как верная Пенелопа, ждущая своего Одиссея. С уважением — Р. Т.Добрин».
— Ольф, перестань. Я ведь серьезно.
— И я серьезно. Правда, Одиссей в такую даль не забирался по причине несовершенства тогдашнего транспорта, но писем тоже не писал — вероятно, вследствие отсутствия регулярных почтовых сообщений.
— Почему она не написала?
— А куда было писать-то?
— Ну сейчас-то, с тобой…
— А кто сказал, что не написала?
Дмитрий несколько секунд молча смотрел на него и тихо спросил:
— Где письмо?
— В рюкзаке.
Дмитрий круто повернулся и пошел в избу.
— Эй, погоди, я сам достану… — Ольф кинулся за ним и выхватил рюкзак из рук Дмитрия. — Неприлично рыться в чужих вещах… Держи, пан Цыпа.
Дмитрий осторожно взял письмо, положил на топчан и вытер ладони о куртку. Не глядя на Ольфа, негромко спросил:
— Что же ты сразу не сказал?
— А ты спрашивал? Я, может, этого вопроса с первых минут жду. А ты… — Дмитрий взглянул на него, и Ольф сразу умолк, отвел глаза в сторону и неловко пробормотал: — Тоже мне, олимпийское спокойствие изображал. На все, мол, ему наплевать…
— Выматывай отсюда.
— Ладно, иду. Мог бы и повежливее…
Ольф мигом выкатился из «берлоги», сокрушенно качнул головой: «Черт, кажется, переборщил… Надо было сразу отдать».