д влиянием благотворного развития утратившие истинный дар небесный выключаться из бытия, каким в прежней полноте обладают, скажем, коровы да мухи. Все более сложную перегонку проходят ощущенья бытия до превращения в сертификат мысли, и вот она сама, обжигая капилляры и фильеры мозга, изливается изнурительным актом вдохновенья, самоубийственной отваги, расточительного милосердия. Все дороже обходится нам не контролируемая здравым смыслом деятельность мысли, и может случиться однажды, что истинная цена некоторых ее даров, военных в частности, превысит в людском сознании доставляемые ею сомнительные благодеяния. В то же время непременно звездный курс земного корабля, предписанный прежними капитанами без технического расчета, в нынешних условиях все более регламентирует поведение экипажа. Немудрено, если все чаще будет слышаться оздоровительное соображение — не предпринять ли цель пониже и маршрут поближе... Вообще стоит ли продолжать рискованное кружение над бездной ради проблематичного выхода на звездный простор во всех смыслах сразу? — куда все равно не отпустит нас мать-планета, на чьих константах, частично и не подозреваемых порой, мы сделаны. Да мы и сами не согласились бы туда навечно, потому что не можем без мысли, которой нечем питаться там без земной микоризы... даже невзирая на мучительный разрыв между ненасытной жаждой и ограниченной емкостью ума. Здесь главный источник страданья, и на месте Бога, в условный судный день, я простил бы людям за него самый тяжкий грех, если бы им удалось его изобрести в придачу к существующим. Чувствуешь, как начинается флаттер нашего бытия? И потому, как ни сладка полусмертельная творческая боль, из коей сработано все лучшее на свете, гораздо чаще теперь будет слышаться в воздухе нечто никем не произнесенное — какая отрада, свергнув с себя деспотический диктат мысли, стать лишь безумной каплей в громадной человеческой реке, чтобы по закону общей судьбы без колебаний и сожалений нестись к неведомому устью, что становится высшим благом безопасности житейского благополучия. И потому не сомневаюсь в победе большинства, что их несоизмеримо больше. Надо полагать, не позже ближайшего века какой-нибудь преобразователь еще более твердой рукой решится облагородить род людской на самовысшую ступень и по выяснившейся невозможности унять темные алчные страсти, составляющие биологическую подоплеку существованья, предпримет попытку хотя бы с помощью подвергнувшегося черта нейтрализовать гибкую изобретательность мысли по извлеченью выгоды из любых обстоятельств, несчастий ближнего. Но отменившие Бога за его служебную неисполнительность люди никогда не подымут руку на щедрого, пока не разоблачили, спутника и покровителя, приоткрывшего им с колыбели столько кладовых с несметными и насмерть жалящими сокровищами; и тут всему конец: все пребывающее в полете падает от пустячного толчка в крыло. Но вот является новый Александр и с маху рассекает мечом мерно пульсирующий, черной кровью набухший узел, средоточие всех движущих противоречий интеллектуального бытия... Все восхитятся классической чистотой приема, восхваляя истинно благодетельную руку, наконец-то избавившую трудящихся от тягостного, расточительного и, главное, абсолютно напрасного томления о чем-то несбыточном. Однако с удалением небесной позолоты с человека, как ее успешно содрали с церковных куполов, вполне реально предположить, что великий освободитель уже народился и приступил к исполнению всемирно-исторических обязанностей, а может быть, и на самый узел уже замахнулся мечом. Еще забавней, что в редакционных портфелях своевременно заготовлены льстивые статейки с признательностью избавителю от коварной, одинаково на подвиг и преступление способной потому и обреченной мысли, которая тысячелетья сряду возводила человека на скалу в пустыне, дразня окрестными, преимущественно чужими, царствами и землей обетованной за призрачным горизонтом, чтобы тотчас по обольщении самонадеянной жертвы, развращенной мнимым владычеством, отравленной ядовитыми отходами собственных капризов и мечтаний, именно в стадии высшего ее усыпленья обыкновенным пинком в подразумеваемую часть спихнуть человека в яму времени.
— Послушай, братец, тебе надо лечь в кровать, у тебя и впрямь температура, — перебил его Никанор, — я не могу понять, что за сумбур ты говоришь, к чему клонишь...
— Погоди, дай досказать... — как бы продираясь сквозь колючие миражные видения, возникавшие из противоестественного обожествления им вождя, бормотал Вадим, продолжая говорить почти без знаков препинания уже бессвязно и с паузами — перевести дыхание: — Уж там мысли хватит затухающей памяти, воздадут за подсказанное людям, как будто тесно им было там, на заре, бессонное и сто тысяч лет подряд наступление в море неизвестности, пока встречной волной, рассердившись однажды, не вернет их назад к пещере. Заодно в том же некрологе припомнят покойнице внушенные нам за истекший срок в плане поставленной цели так и не оплаченные фантасмагории, с помощью коих, по примеру Творца, месила глину людскую для каких-то неведомых своих и, главное, тотчас же отвергаемых образцов с обращением их в труху и падаль. Неподкупные, с огромными кобурами у пояса, прокуроры прозревшего большинства разоблачат библиотеки и музеи как преступные хранилища улик в виде самовзрывающихся блестинок мысли, накопляемых ею ради губительного совращения новых поколений. Потому что разбуженный голод ума лишь множится от насыщенья и вдруг в самоубийственном восторге принимается запихивать к себе в утробу глыбы сокровенных тайн бытия, которые у самого Бога содержатся взаперти: черепушка с перекрещенными костями намалевана на дверях рая. Все будет поставлено ей в вину, в том числе кровопролитные войны, на которые надоумила и от которых не удержала: в гордыне презренья к телесному естеству людскому тешилась созерцаньем обезумевших наций, как в обнимку и в пене зубовной катаются по земле, железом и когтями выскребая отравленную внутренность друг у дружки.
Чуть не в одно дыханье произнесенный монолог выслушан был Никанором с неослабным вниманьем — казалось бы, знакомый ему в любых сеченьях, старый приятель раскрывался с неизвестной еще стороны. Судя по четкости отдельных фраз, суждения его родились не вчера, а давно тлели в потемках подсознанья, пока в поисках чего-то иного нашарил их на донышке ума. Правда, содержания тирады в целом Никанор как-то не ухватил, зато душок ее явно ему не понравился, ибо заводила в недозволенные дебри, где, несмотря на очевидную остроту вопроса, никто пока из ортодоксальных мудрецов почему-то не шуровал. Даже подумалось невольно: «... Ежели ты и взаправдашний гений, каким у себя в семье числился, то все равно не наш!» Вместе с тем некая щемящая правота почудилась ему в заведомо порочной концепции Вадима Лоскутова на примере хотя бы своего отношения к нему тотчас при отстранении от учебы за отказ отречься от родителей. Помнится, с опущенной головой, как после публичной оплеухи, юноша стоял в конце коридора возле вывешенного списка исключенных, и он, Никанор Шамин, с его госстипендией, факультетскими должностями и отеческим расположением всесильного декана не посмел тогда подойти, в искреннейшем порыве возраста пожать руку раздавленному, стыдясь своей кроткой зависти, так как всегда считал его выше себя по всем статьям, кроме силы физической. И лишь теперь, когда размотавшийся оратор, пользуясь своими преимуществами, что башка лучше варит и язык хлеще подвешен, путать стал общеизвестные истины, где кремневая твердость полагается, Никанору пришлось одернуть дружка для возвращения к действительности.
— Уж извини, вдохновенье тебе прерываю... но ты столько премудрости враз наворотил, что натощак и не разобраться... — с нарочитой грубоватостью вступил он и своей гривой тряхнул, словно вырываясь из усыпительного плена непосильных ему хитросплетений. — Однако тут имею возразить слегка...
— Что ж, возрази, пожалуй, — чему-то недоверчиво удивился Вадим.
— С первой же минуты, как вошел, попритчилось мне, глубокоуважаемый, будто голосишко у тебя незнакомый мне прорезается... Не разберу — чей, но чужой и довольно отчетливый. Тоже и Бога чаще стал поминать, без чего обходился ранее, а напоследок и вовсе завираться стал. Треба, старик, ясность внести!
— Вот и внеси, подскажи, чему учит нас товарищ Скуднов...
— И кстати, не один Скуднов, а и повыше кое-кто! — наставительно и чуть ли не вразбивку досказал Никанор. — А учит он нас с тобой, товарищ Лоскутов, что не от мыслей войны заводятся, а из подлого алчного стремленья империалистов ко всемирному переделу сырья и рынков, вот от чего!
Казалось, только этой его оплошности и ждал Вадим.
— Вот-вот, и я туда же обходным путем добираюсь... — торжествующим фальцетом, заставившим Никанора поморщиться, рассмеялся он. — Раз повыше, то и следовало тебе прочесть соответственную ленинскую цитату о войнах, которую со средней школы знаешь наизусть. Но, к сожалению, она без должной брани, почти нейтральна применительно к обстановке, и ты попроще, подоходчивей предпочел, правда?.. А сказать тебе, почему?
Никанор в замешательстве молчал, жилы на лбу набухли и потемнели: верное свидетельство уместности еще не предъявленного обвиненья... И тут в памяти Вадима ожил один давний эпизод. В Старо-Федосееве не замечалось, чтобы мелкая птица селилась у них на кладбище, но так случилось однажды, Дуня принесла с прогулки выпавшего из гнезда воробьишку, что ли, их в этом возрасте не различишь. Обступившие вокруг домочадцы поочередно выражали участие сироте, спасенному от бродячих котов, — все стремились подержать его в руке. Вадиму навсегда запомнилось зрелище раскорякого птенца в просторной Никаноровой ладони, дрожавшей от боязни повредить доверенное ему существо. И вот тот же человек, той же пятерней, казалось, предназначенной для охраны жизни, с побитым видом уличенного оглаживал себе такое же монументальное колено.
Момент уклониться, обратить дело в шутку был упущен.
— Ладно, скажи, почему? — промычал наконец Никанор.