В восьмом часу я вышел прогуляться по городу, который давно уже жил в моем воображении. Сумеречные улицы были пустынны и очень неприветливы. Может быть, это фантазия моя разыгралась, но я чувствовал себя весьма неуютно. Подошел к вокзалу.
И улица, ведущая к нему, и сам вокзал были очень плохо освещены, грязны, дух преступления, совершенного здесь пять с половиной лет назад, казалось, еще витает в этих местах. Я думал и о Клименкине, и о всех тех людях, которые встали на защиту справедливости, о том, как неимоверно трудно было восстанавливать истину, как бессильно бился огонек человеческого разума, совести, чести в тяжелой тьме невежества, насилия, грубости. Пять с половиной лет прошло! Но, глядя на эти грязные, полутемные улицы, на сам вокзал — неопрятный и неуютный, допотопный какой-то, — я думал о том, что ничего-то, наверное, здесь не изменилось. «Бытие определяет сознание» — знаменитый тезис. Но частенько именно сознание людей определяет их бытие. Да ведь и невозможно изменить бытие людей, если сознание их остается на прежнем, убогом уровне, думал я, глядя вокруг. И вот еще вывод: по бытию людей можно определить их сознание. Бытие этих улиц очень нелестно свидетельствовало о сознании граждан города Мары…
Редкие фонари, какие-то заборы, маленькие мрачные домики. Нет, скорее в гостиницу, вот-вот придет Каспаров! Восьми еще не было, и от гостиницы я решил пройтись в сторону центра. Даже на одной из самых центральных улиц в этот ранний еще вечерний час было пустынно. Навстречу мне шли двое. Один из них — темноволосый, среднего роста, в хорошо выглаженном костюме и белой сорочке с галстуком, — вдруг замедлил шаг, пристально посмотрел мне в глаза и сказал:
— Юрий Сергеевич?
— Да… — сказал я, поборов не слишком приятное волнение.
— Вот видите, я вас узнал, — сказал черноволосый, протягивая мне руку и не отводя своего пристального, гипнотического взгляда. — Каспаров, Виктор.
С радостью пожимал я руку главного героя своей будущей повести, внимательно рассматривал этого человека, не побоявшегося восстать против несправедливости. Во всем его облике, кажется, чувствовались правдолюбие и несгибаемость: голову он держал высоко, плечи развернуто, руку пожимал крепко, а голос был спокоен и громок. Может быть, даже слишком громок. Особенно здесь, на мрачноватых улицах, после недавних размышлений моих на вокзале. Похоже, он ничего не боялся.
— Давайте зайдем ко мне, — все тем же уверенным тоном предложил Каспаров. — Там и поговорим. А после я вас провожу.
Я согласился, и мы пешком направились к нему, на улицу Карла Маркса. Человек, который был с ним, оказался одним из его ближайших друзей. Звали его Василием Железновым, он был очень хорошо осведомлен о «Деле Клименкина», и, как я узнал потом, даже специально брал отпуск, чтобы присутствовать сначала на третьем, а потом и на четвертом процессах.
И все же что-то не понравилось мне в Каспарове при первой встрече. Пожалуй, постоянная напряженность. Казалось, он изо всех сил старается играть роль того человека, которым на самом деле является: принципиального, несгибаемого правдолюбца. Но зачем? Тогда я еще не понял…
Это чувство усилилось, когда мы пришли к нему домой. Было смешно наблюдать, как Каспаров принимал картинные позы и говорил неестественным тоном, демонстрируя перед очередным корреспондентом газеты свою роль положительного героя.
У меня вдруг возникло ощущение, что нет этому человеку покоя ни днем, ни ночью. Ночью тоже небось просыпается и думает: а так ли я лежу, в той ли позе и те ли сны вижу? Представляю, какая усталость от жизни…
И рядом жена его, Алла, — простая, вполне естественная женщина, открытая, сердечная. Так удивительно было представлять Аллу его женой! Признаюсь, меня тотчас начал мучить вопрос: как живут они вдвоем, чем занимаются, когда остаются наедине друг с другом? Неужели и с ней он тоже играет?
На мою просьбу рассказать о «Деле Клименкина» все, что ему известно, Каспаров начал издалека — с того момента, как он пришел на работу в линейное отделение милиции, как поначалу ему очень понравился Ахатов — «в себе уверен, эрудирован, «психически» может на человека подействовать»… Потом пошел еще дальше — говорил о том, что еще в школе очень сильно встревожили его документы Нюрнбергского процесса. Был у них семитомник и двухтомник — семитомник он кому-то подарил, а двухтомник остался. Вырвал все фотографии жертв, трупов, сжег их. Оставил только те, на которых изображена казнь военных преступников. Особенно запомнилось ему то место из книги, где описывалась, опять же, казнь преступников, он помнил, кто из казнимых что выкрикивал перед смертью. Большинство кричало: «Да здравствует Великая Германия!» И только один, Заукель: «Дорогая моя жена!»
— Вот это — правда, — убежденно говорил Каспаров. — Это на самом деле. Как в жизни…
Еще он помнил, как читал о казни группы Шульце-Бойзена «Красная капелла». Особенно заинтересовали его предсмертные письма казненных. Они вспоминали свои лучшие дни — кто прогулку с матерью, кто свою жену… А кто-то из журналистов, читая эти письма, выразил возмущение: а что же они забыли о главном деле своей жизни?!
— Я даже хотел в газету писать, — в сердцах сказал Каспаров. — Какая глупость! Интересно было бы посмотреть, что этот журналист писал бы перед своей смертью, что бы он вспоминал!
Да, и тут была явная двойственность. Рассказывая, Каспаров по-прежнему принимал картинные позы, и голос его звучал слишком театрально. Но говорил-то он о том, что на самом деле явно волновало его, и пафос того, что он говорил, был как раз против театральности… Чувствовался особенный интерес Каспарова к смерти, насилию…
Узнал я также, что на работу в органы правопорядка Каспаров хотел идти очень давно, с детства. Во-первых, конечно, пример отца, заслуженного чекиста республики, многолетнего прокурора города Мары. При воспоминании об отце Каспаров стал особенно торжественным и отрешенным. Чувствовалось, что отец для него нечто большее, чем просто отец. Умер он в 1955-м, Виктору едва исполнилось восемнадцать. Однако Виктор окончил факультет механизации, работал по специальности, но детская мечта не умирала, а наоборот, в последние годы мучила все больше и больше.
— Что же поддерживало вашу мечту? Почему вы так стремились идти по пути отца? — спросил я.
— Люди погрязли совсем, — ответил Каспаров. — Ничего никого не интересует. Только бы поесть, выпить, машину купить, дачу… Ничего святого не осталось! Порядочные люди поумирали. При Сталине хотя бы порядок был, расписание поездов соблюдалось, таких хапуг не было, как сейчас. Нужна, нужна такая ЧК, как раньше…
— Такая? — перебил я его. — А как же «культ личности»? А как же миллионы расстрелянных?
Каспаров смутился. Ясно было, что он пока еще не разобрался во всем этом. Я, естественно, не хотел обострения разговора и мягко вернул его к теме.
Судьба наконец постучала в двери Виктора Каспарова — была объявлена партмобилизация в органы внутренних дел. Он окончил специальные курсы обучения и в марте 1970-го был зачислен в линейное отделение милиции города Мары инспектором уголовного розыска…
Вся эта предыстория на первый взгляд была далека от «Дела Клименкина», но лишь на первый взгляд. Я слушал его с интересом чрезвычайным. Все больше и больше убеждался: передо мной человек удивительный, редкий. Правдолюбие и в самом деле было его главной чертой, это был фанатик правдолюбия и, можно сказать, жертва его. Как все фанатики, он был поразительно ограничен и, конечно, не осознавал этого. Правда ведь многозначна, «полифонична», подчас трудноуловима и даже противоречива, а потому в самый неожиданный момент она же и мстила Каспарову за железобетонность и несгибаемость. Искренне желая творить добро, как столь многие из «правдолюбцев», он часто творил несомненное зло. Он рассказал о нескольких случаях из своей практики инспектора уголовного розыска. Каждый раз он грубо вмешивался в жизнь посторонних людей, сплошь да рядом не учитывая серьезных обстоятельств, и как же трудно было объяснить ему, что он достигал эффекта противоположного, что не случайно же родилась эта пословица насчет «благих намерений». Но он терпеливо вынес мои упреки и сказал, что готов понести любое наказание, если кто-то докажет его вину. Как будто дело в наказании или в его личной вине!
И все же он вызывал уважение. Не так часто встретишь теперь столь убежденных правдолюбцев, людей, искренне движимых идеей. И хотя правда его была ограниченна и подчас жестока, а идея наивна и до смешного идеалистична, но в нем не было корысти. Да, он был чрезвычайно эгоистичен и даже эгоцентричен в этом следовании своей правде, однако думал в первую очередь не о себе, а о деле.
Чем больше мы говорили, тем яснее мне становилось: многое общечеловеческое было ему чуждо. Женщин он, как видно, не понимал вовсе и даже заявлял, что ненавидит, презирает их.
— Они не люди, — с пафосом декларировал он, хмуря свои черные сросшиеся брови. — У них только одно на уме.
Хорошо, что это говорилось в отсутствие Аллы, я даже не стал пытаться уличать его в противоречии. Ведь сама его совместная жизнь с Аллой противоречила его словам. По Алле видно было, что она вовсе не из тех, кого бы такое отношение к женщинам устраивало…
Красоты природы были ему определенно чужды. Точно так же далек он был от присущего очень многим теперь (я бы даже сказал: слишком многим) стремления хорошо поесть. Вина Каспаров, похоже, вообще не пил. Единственное, что признавал из мирских слабостей, — желание хорошо одеться. По-моему, у него был даже культ аккуратности в одежде. Но и это привлекало его не само по себе, а как способ произвести впечатление на людей.
Яркий это был человек, и мое первое впечатление о его позерстве, о том, что он как будто не может расстаться с ролью положительного героя в «Деле Клименкина», сменилось подозрением в том, что он никакой роли вовсе и не играет — он такой и есть, каким кажется. И был таким если не всегда, то, во всяком случае, уже достаточно давно. То, что казалось игрой, на самом деле было отчаянной жаждой сохранить самого себя, остаться таким, каков он есть от природы, вопреки насилию обстоятельств.