Пирамида — страница 30 из 45

Позже я узнал, что в прошлом Виталий Андреевич был школьным учителем, причем в сельской школе. Великая профессия… И, думается, школьным учителем он как бы навсегда и остался. В сельхозотделе «Правды» он работал по связи с писателями (весьма непростая функция — скорректировать писательскую фантазию с политикой!), и именно навыки учителя, внимательного, добросовестного, пригодились, очевидно, ему наилучшим образом. С одной стороны — требования политики (как бы параграфы школьной программы), с другой — живые души писателей-«учеников»…

Думаю, герой не тот, кто в момент, когда терять нечего, в пылу борьбы несется сломя голову на врага, не видя и не слыша ничего вокруг. Тут ведь может быть и не геройство даже, а отчаяние, слепая удаль. Истинный герой, по-моему, тот, кто остается самим собой в любых обстоятельствах и тем самым уже ведет бой за свои идеалы. В таком — повседневном — бою подчас и малое действие становится большим геройством. Глубокая ошибка думать, что живем мы в «безгеройное» время. Просто герои другие.

Итак, Виталий Андреевич сразу понравился мне. Он, представьте себе, умел слушать. Умел и — совсем уж непривычно — хотел. Задав вопрос, Виталий Андреевич с ободряющей и чуть ироничной улыбкой смотрел прямо в глаза собеседнику, слегка изменял позу, пристраиваясь поудобнее, чтобы слушать то, что тот будет ему говорить. Слушая, он так же внимательно продолжал смотреть своими серо-голубыми глазами, откидывался на спинку стула или подпирал голову рукой, не отводя глаз, и у собеседника возникало чувство удивительно приятное и иной раз почти забытое: тебя действительно слушают, тебя даже не собираются перебивать! Окончательно сражало то, что Виталий Андреевич — бывший учитель, а теперь сотрудник столь серьезной газеты — ничего не навязывал и — совсем уж странно! — даже и не пытался поучать…

Ну, в общем, ничего не оставалось мне, как принять предложение Виталия Андреевича.

Я честно сказал ему про второй вариант повести. Договорились, что как только закончу его — позвоню. И тотчас отправлюсь в командировку.

ВТОРОЙ ВАРИАНТ

Доделывать — не заново делать. Тут есть и плюсы, и минусы. С одной стороны, это легче, потому что основа есть, не надо строить на пустом месте. Существует ведь магия написанных слов: читаешь — и настраиваешься. Особенно это так, если написанное правильно передает настрой, интонацию вещи. Доделка и заключается в том, что ты выверяешь целое по удавшимся частностям, ликвидируешь провалы, добавляешь недостающее, убираешь лишнее. Проясняешь, добиваешься соответствия выполненного задуманному.

Но есть и серьезная опасность в доделке. Написанное первоначально — даже если оно не совсем удачно — несет в себе, как правило, трудноуловимый момент подлинности интонации и чувства. Иной раз это заключено в строении фразы, некой даже неправильности ее, подчас в кажущейся неточности слова. И все это весьма и весьма хрупко. Достаточно иной раз убрать не то что слово, а предлог, междометие, переставить несколько слов, и магия подлинности исчезает.

Читал я однажды в каком-то журнале, что химики всего мира многие годы бьются над расшифровкой химической формулы вещества, которое придает столь чарующий аромат цветку розы. Наконец кому-то удалось учесть все звенья молекулярной цепи этого органического вещества, найден был и способ производства вещества с такой формулой. И что же? Учли мельчайшие, казалось бы, тонкости, а получили жидкость, которая пахла… жженой резиной. И можно было, конечно, кричать, что полученная жидкость пахнет-таки розой, а не жженой резиной, можно было сердиться на тех, кто с этим не соглашался, ругать и даже пытаться отрезать их «несознательные» носы. Можно было в конце концов самих себя убедить в собственной правоте… А все же роза-то оставалась сама по себе и резина сама по себе.

Так и тут. Можно прилежно следовать грамматическим, стилистическим, синтаксическим правилам, подгонять под эти правила текст. Но решает-то все равно не количество использованных правил…

К счастью, ни Румер, ни зам. главного редактора особенно «резиновых» пожеланий мне не выдвигали. Конечно, редакторов беспокоили некоторые детали в моем повествовании — рассказ о методах следователя Абаева или Бойченко, например, грубость судьи Милосердовой, но тут уж никуда не денешься. Ничего «смягчать» здесь я не собирался, как не собирался и «нагнетать». Для меня, повторяю, главным был как раз не «мрачный» момент, а светлый. Через Беднорца, Каспарова, Румера, Касиева хотелось показать активность добра в борьбе со злом. Со злом как оно есть, а не с «отдельными», «кое-где у нас порой» встречающимися недостатками.

Второй вариант закончил я как раз к майским праздникам.

Именно этот, второй вариант я решил дать на прочтение Баринову и Сорокину.

Баринов прочитал довольно скоро. В третий раз я пришел к нему в здание Верховного суда. Выражение его лица, как мне показалось, было озабоченным и встревоженным.

— Вам нужно будет переделать кое-что, — сказал он. — Я там пометил на полях, обратите внимание. Ну, вот здесь хотя бы, посмотрите.

Мы стали смотреть вместе, я внимательно слушал высокопоставленного своего читателя, одного из героев повести. Постепенно он смягчался. Мое внимательное отношение к его замечаниям, очевидно, успокоило его. Встревожили Сергея Григорьевича лишь некоторые места и излишние, с его точки зрения, подробности насчет первой проверки в Верховном суде, до Сорокина.

— А вот здесь вы показали нашу работу хорошо, — сказал он, когда мы дошли до главы «Простыня». — Поговорите с Сорокиным, он вам тоже кое-что подскажет, — закончил Баринов, отдавая рукопись со своими карандашными пометками.

Первая моя настороженность сменилась полным спокойствием. Он в принципе не возражал! А это главное. Ведь нетрудно понять, насколько несвободен он в своем читательском мнении. Тут уж не до художественных особенностей и не до непосредственного впечатления. Тут служебная стратегия и тактика, тут — в случае опубликования — всякие последствия могут быть. Уходил я от него с чувством симпатии и благодарности.

Валентин Григорьевич Сорокин тоже сделал несколько замечаний, с которыми я согласился тотчас. В очередной раз я убедился в остроте и живости его ума. В целом повесть ему тоже понравилась, это было несомненно!

Очень важный этап был пройден. Ведь без санкции этих товарищей о публикации не могло быть и речи. С удовлетворением воспринял эту весть Румер. Однако сам он…

И вот тут возникает новая тема в моем повествовании.

НЕЛЕГКАЯ СУДЬБА

Да, опять возвращаюсь памятью к человеку, сегодня уже ушедшему из жизни, — возвращаюсь, чтобы на его примере попытаться понять нечто типичное, что было в нашей жизни тогда и в какой-то мере, конечно же, есть и сейчас. Прошлое неотрывно от настоящего, как бы ни пытались мы из тех или иных соображений убедить самих себя и других в обратном…

Залман Афроимович Румер родился в 1907 году, учился в техникуме — хотел стать журналистом в те бурные послереволюционные годы… В 20-х работал в газете с демократическим названием «Батрак», потом редактором многотиражки на одном из крупнейших строительств пятилетки — Государственном подшипниковом заводе, наконец, стал членом редколлегии и заведующим отделом рабочей молодежи в центральной газете «Комсомольская правда». 31 декабря 1938 года, в новогоднюю ночь, его арестовали…

Так и оказался он там, где оказывались тогда очень многие наши соотечественники, независимо от национальности, профессии, возраста, пола. Слишком многие оказывались там, и уже одно это «слишком» свидетельствует само по себе о серьезной дисгармонии в обществе, несмотря на громкие заверения и слова, провозглашавшиеся авторитетно, сопровождавшиеся неизменно «бурными, долго не смолкавшими аплодисментами» и — «все встают». Сейчас уже, я думаю, самые скрупулезные исследования не смогут установить степени вины ни тех, кто осуждал, ни тех, кто был осужден и отправлялся железной ли дорогой, пешком или на барже — отправлялся либо, как потом оказывалось, в последнее свое путешествие по стране и жизни земной, либо на долгий, но все же конкретный срок. Пассивные — то есть те, кто не разделяет, не принимает внутренне, но молчаливо терпит и тем самым позволяет, — виноваты не меньше, чем активные, а иной раз и больше — в этом я глубоко убежден, этому научили меня повороты жизни и, в частности, «Дело Клименкина», как само по себе, так и со всеми привходящими обстоятельствами. Легче всего обвинить кого-то, незаметно как бы сняв тем самым вину с самого себя и «замяв для ясности» естественно встающий вопрос: а ты где был, дорогой товарищ, все ли ты сделал, чтобы…

Винить других, в сущности, так же бессмысленно и бесполезно, как и проявлять пустое, ни к чему не обязывающее сочувствие без попытки понять и помочь. Винить нужно прежде всего себя — в слепоте, лживости, трусости, желании отсидеться в своей норе и отмолчаться, попытке сохранить ничтожную видимость личного благополучия, иллюзию безопасности, когда вокруг трещат и рвутся чужие судьбы, подчас даже судьбы самых близких тебе людей и по родственным связям, и — что еще важнее! — по сердечным, духовным. Такое самообвинение и есть, может быть, единственный способ сохранить в себе человека.

Не хочу вдаваться в прошлое Румера, да и не знаю его настолько, чтобы в него вдаваться, — все как-то недосуг было поговорить с ним подробно на эту тему, хотя очень хотелось (вот она, жизнь наша суетная!)… — но то настоящее, свидетелем которого я был, говорит: не умерла в нем душа живая, не сникла от тех испытаний, что ей достались (шестнадцать лет отбыл он в «тех местах»…). Не мне судить, чего он, Румер, не сделал в своей жизни — чего-то наверняка не сделал, что мог бы, это уж несомненно, это как все мы, — но что-то ведь и сделал хорошее, несомненно сделал! И вот тут-то мантию судьи каждый из нас, наверное, вправе напялить: не для того, чтобы вынести приговор и осудить, а чтобы за доброе поблагодарить. Кто сумел побороть многочисленные свои обстоятельства настолько, что не предает, не обманывает, не пытается прожить за чужой счет, кто к добру искренне тянется, тот уже как бы добро и делает. Как горазды мы всех обвинять, казнить без счета и жалости! И как же нелегко порой выжать из себя похвалу. Не холуйскую, рабскую, когда «все встают» (попробуй не встань! тебя потом так поднимут…), а похвалу истинную, от сердца, когда ни страха, ни корысти личной для тебя в этой похвале нет. Ну, ей же богу, словно от себя кусок отрываем подчас, когда хвалим другого!