И редактор — первый, кто уверенно, спокойно начинает постепенное и привычное убиение живого. Какая там «интонация», «звук», «дыхание правды», «соответствие написанного задуманному» и прочие эмпиреи! Есть правила, есть железные установки. Есть, конечно же, мнение. И — катись ты со своими «дыханиями-звуками».
Виталий Андреевич Степанов, работавший в самой главной газете, сохранил уважение к живой личности, вот в чем фокус. Ему-то, сотруднику отдела, единственному, насколько знаю, по связи с писателями, так легко было бы напялить личину удобную — и по отношению к вышестоящим («чего изволите, гражданин начальник?»), и к «исполнителям заказа», писателям и журналистам («придется вам согласиться, товарищ — это ведь главная газета ЦК!»). Но нет, он оставался живым, чувствующим, эмоционально раскованным человеком. Уважающим живое, уважающим правду. Уважающим мнение «исполнителя».
И не в том дело, будто считаю свой первый правдинский очерк шедевром, а в том, что Виталий Андреевич как первая — и самая ответственная инстанция — на пути между писателем и читателем — помогал автору выйти на страницы газеты живым…
Легко себе представить, чем был для меня очерк в «Правде». Увидеть свою фамилию на страницах самой главной газеты, да еще под довольно большим материалом, да еще если этот материал не изуродован — это, я вам скажу, событие. Очерк понравился в редакции и секретариате, редактор отдела не скрывал своей расположенности ко мне, он предложил опять ехать от них куда угодно, в любую точку Советского Союза.
Вот такая образная фраза пришла мне тогда на ум: «Внезапно подкатил подрагивающий бронетранспортер Судьбы…» Прямо, можно сказать, к дверям комнаты в моей коммуналке.
Позвонила старая приятельница, с которой мы лет восемь назад работали на телевидении, с тех пор встречались очень редко, но она была в курсе моих литературных мытарств:
— Я вас от всей души поздравляю! Я так рада за вас. Уверена, что теперь все ваши вещи пойдут. Одна строчка в «Правде» — это событие, великий успех, а у вас целый очерк! Вы не представляете, как я рада, я даже расплакалась, когда увидела…
Я тоже чуть не расплакался, когда услышал ее. Я ведь то же самое думал. В порыве откровенности, благодарности я сказал редактору отдела про «Высшую меру», объяснил этим свою задержку с командировкой, добавил и то, что у меня много написано, а не печатают вот — в ответ на его вопрос о том, как вообще складывается моя судьба. Редактор серьезно и внимательно посмотрел на меня, улыбнулся и сказал:
— Ну, что ж, теперь, наверное, легче будет?
— Дай-то бог, — с чувством ответил я.
Увы, я не знал тогда, что легче не будет. Что подкатил именно бронетранспортер, а не дилижанс с занавесками. Не раз потом вспоминал я слова Юрия Трифонова, которые сказал он при нашей встрече после выхода моего первого сборника с его предисловием:
— Запомните: легче не будет. Будет труднее, если вы останетесь верным себе. Легче не будет!
ПОЧЕМУ?
Ну почему все же так слабо добро? — частенько думаем мы в горечи и печали. Почему именно то, что, казалось бы, нужно всем — добросовестность, взаимная поддержка, солидарность людей в хорошем общем деле, — почему это бывает так редко? Тогда как обратное — сплошь да рядом? Как дошли мы до того, что о естественных, казалось бы, человеческих свойствах, о порядочности говорим как о героизме?
Мы боимся иметь свое мнение… Как в анекдоте: «У вас есть свое мнение?» — спрашивает сурово руководящий товарищ. «Да, есть… — нерешительно отвечает подчиненный, но тут же спохватывается: — Но я с ним решительно не согласен!»
В «Деле Клименкина» ведь что особенно характерно? То же самое! С чего началось? С того, что Ахатов, недолго думая, принял первую же, удобную для него версию, арестовал Клименкина — и это как раз можно понять. Но дальше-то, дальше…
Приятели предали, сослуживцы на своем «собрании» тотчас общественного обвинителя выдвинули — на поводу у следователя пошли, следователь Джумаев давил и на них, и на обвиняемого, и на свидетелей. Тут же и классические лжесвидетели отыскались.
Да, конечно, заявил о себе и Каспаров — решительно согласился он со своим мнением, — за ним и другие не поддались, потому только и начался «обратный ход». Но сколько же было затрачено сил, сколько чуть ли не героизма понадобилось хорошим — а в общем-то, просто нормальным! — людям, чтобы добиться такой вот победы…
А дело-то почти с самого начала ясно было. Ведь произошла ошибка, всего-навсего — одна ошибка Ахатова. Точнее — одно только злоупотребление властью. А дальше…
Да, вот что не давало покоя. Если бы с самого начала люди, которые были втянуты в дело, говорили только правду и видели все так, как есть, а не так, как требовали какие-то побочные соображения, то не закрутилось бы ничего. Если бы все были «согласны со своим мнением»… Застопорилось бы дело на первых же оборотах! И не было бы стольких жертв с обеих сторон, и истинные преступники скорее всего были бы найдены. И самому Ахатову, пожалуй, пошло бы на пользу — глядишь, и понял, что нельзя так спешить, когда дело касается судеб людей, нельзя в самонадеянности своей заноситься. Всем лучше — и свидетелям, и сослуживцам, и следователям, и судьям, не говоря уже о подсудимом — всем! Так почему же…
Ну, хорошо, думал я. 25–30 лет назад те, кто имел свое мнение, подчас рисковали свободой и жизнью. Но теперь-то, после XX и XXII съездов, положение изменилось. Теперь никто как будто бы не ждал ночью требовательного стука в дверь. Так почему же… Даже мой малый опыт подсказывал: почти каждый из нас может сделать немало. А в «Деле Клименкина»? Один-единственный Каспаров смог повернуть дело вспять, а появились потом и Румер, и Касиев, и Беднорц, и Сорокин… Так почему же все-таки согласных со своим мнением, верных ему, отвечающих за него у нас так мало?
ЕЩЕ ПРЕПЯТСТВИЕ
Третий вариант «Высшей меры» был наконец передан главному редактору. Тот, по словам Румера, едва взглянув и поняв, что речь в повести идет о судебных проблемах, тотчас отдал ее одному из сотрудников газеты, который как раз писал на судебные темы. Естественно, что от него, от его мнения зависело очень многое, его авторитет мог либо помочь публикации, либо серьезно ей помешать.
Правда, ситуация, по словам Румера, осложнялась именно тем, что публицист сам регулярно публиковался в этой газете, на те же самые темы. Ему одному из первых, кстати, предложил когда-то Румер заняться «Делом Клименкина», но он отказался. Теперь возникал момент конкуренции… Реакция публициста на повесть была бурной, хотя и не совсем отрицательной. Как сказал Румер, у него были замечания по существу и нужно мне встретиться с публицистом, внимательно выслушать его и учесть. «Все-таки он хороший человек, и не исключено, что мы сквозь него пробьемся», — сказал Румер. Правда, сказал это как-то печально. Да и слова-то какие: «все-таки», «не исключено», «пробьемся»…
Я думал: реакция публициста не совсем отрицательная — вот что важно! Ведь он на самом деле квалифицированный специалист. Не поднимет же он руку на явного своего единомышленника.
Однако у Румера настроение перед моей встречей с публицистом было кислое.
Беднорц тоже насторожился. Он сказал, что давал повесть нескольким весьма авторитетным специалистам в области криминалистики, все, по его словам, отзывались «категорически положительно», а один доктор юридических наук, который, кстати, печатал статьи в той же самой газете и хорошо знал материалы упомянутого публициста, сказал, по словам Беднорца, так:
— Повесть написана верно и хорошо. Но это может сослужить не хорошую службу, а плохую. Вот посмотрите.
Я, конечно, был с ним не согласен, но готовился к этой встрече серьезнейшим образом. Важно было настроиться так, чтобы, с одной стороны, внимательно выслушать все замечания по делу, по существу, а с другой — попытаться внушить моему оппоненту, что я вовсе не соперник ему. Да так ведь оно и было!
— Понимаешь, — сказал мне доверительно Румер перед самой встречей, — он тоже пробивался с большим трудом… Но ты не тушуйся. Постарайся из встречи с ним извлечь для себя все полезное. Он ведь действительно отличный специалист.
— Вещь, которую вы написали, конечно, сенсационна! — такими были первые слова публициста. — На малом пространстве вы затронули практически все больные вопросы нашей юрисдикции. Но у вас много ошибок, очень много ошибок!
Тут я насторожился. Дело в том, что все замечания юристов — и Беднорца, и Сорокина, и Баринова, и тех, кому давал рукопись Беднорц, — я учел. Не говоря уже о том, что сам неоднократно сверялся и с учебниками, и с энциклопедией, и с Уголовным и Процессуальным кодексами, и с Конституцией. Какие ошибки там могли быть? Но я самым внимательным образом слушал, не перебивая, записывал аккуратно и тем самым, наверное, как-то все же, пусть отчасти, но успокоил человека, конкурировать с которым не только не хотел, но, конечно, и не мог бы. Поэтому я попытался всячески объяснить, что написал для газеты только потому, что был послан в командировку именно от этой газеты, на самом же деле мой замысел — развернуть написанное после публикации в газете и отдать в журнал или в издательство. Но долг перед героями истории — особенно перед Каспаровым и другими положительными персонажами — обязывает меня выступить сначала именно в газете, слово которой так авторитетно.
Ошибок, на которые указал публицист, оказалось при внимательном рассмотрении очень мало. То есть их практически не было, а были, так сказать, оттенки, варианты истолкования, нюансы. Но я все выслушал, записал и поблагодарил.
Расстались мы, в общем-то, хорошо, договорившись, что после того, как, учтя его замечания и рекомендации, я сделаю новый вариант, он его еще раз посмотрит.
— Молодец, — похвалил меня Румер. — Я боялся, что ты сорвешься. Делай быстро новый, последний вариант — сократи еще, если сможешь, и покажи ему, а потом опять дадим главному.