Пирамида — страница 40 из 45

Они не думают о других. Чужого благополучия для них просто-напросто нет, не существует в природе, тем более если оно хоть как-то угрожает благополучию их.

И никто Парфенову не мешал — вот в чем парадокс. Даже милиция.

Такой анекдот я вспоминал не раз. Идет, значит, этакий интеллигентик в очках, а навстречу пьяный детина, мордоворот. Останавливает интеллигентика и бьет его с размаху по его интеллектуальной физиономии. «Ты что?!» — вопрошает, недоумевая и обиженно, интеллигент. «А чего же ты?..» — спрашивает, в свою очередь, мордоворот, бьет интеллигентика еще раз и уходит. Интеллигент стоит, утираясь (или поднявшись с земли), думает усиленно, а потом произносит глубокомысленно и печально: «Действительно: чего же я?..»

Может быть, в этой простенькой притче и есть разгадка, думал — тоже с печалью — я…

И еще вспоминается классическая восточная притча о древнем мудром императоре Акбаре. Однажды он вызвал к себе советника и задал ему задачу. Он провел линию на земле и спросил:

— Скажи, как сделать эту линию короче или совсем уничтожить ее, не прикасаясь к ней?

И советник, ни слова не говоря, подошел к линии и провел рядом с ней другую, более длинную. Отчего первая, естественно, стала казаться маленькой…

Вот же как нужно бороться со злом! Советник посмел начертить свою линию рядом, да еще длинней императорской… Правда, император сам задал ему такую задачу, он позволил ему сделать это…

И все-таки: чего же мы?

И ВНОВЬ ПОПЫТКИ

Первое, что я сделал после совета с Беднорцем и Румером, — написал официальное письмо на имя главного редактора газеты с просьбой о поддержке и защите человека, пострадавшего явно в связи с «Делом Клименкина», которым газета в свое время так благородно занималась.

Сокрытие правды всегда работает на руку неправым, а «спящий разум рождает чудовищ» — это очень хорошо иллюстрировала история с «Делом Клименкина». Что я и написал в письме главному. И просил защитить Каспарова.

Второе — письмо Чары Аллакову, судье, оправдавшему Клименкина на последнем процессе. Беднорц сказал, что он стал членом Верховного суда республики и пользуется авторитетом. Конечно, позиция моя в письме была весьма уязвимой: повесть-то так и не вышла, хотя я ведь встречался с Аллаковым, он знал, что я пишу повесть, и ждал. Все же я постарался составить письмо как можно более дипломатично, сказав, что уверен в выходе повести, а пока Каспарову просто необходимо помочь…

Третье — звонок Владимиру Николаевичу Санину, который очень расстроился, узнав о суде и приговоре, и пообещал обязательно принять какие-то меры.

Бесконечна цепь поступков людей, ступивших на неправедный путь, думал я, и не кончается она, пока не приведет их либо к полному нравственному падению, либо к решительной битве с ними сил справедливости и добра, которые только и могут обрубить эту цепь и тем самым вернуть людей к нормальной человеческой жизни.

Что сделать еще? Конечно, самым решающим выигрышным ходом было бы долгожданное опубликование «Высшей меры». Это и была бы моя «более длинная линия». Да где уж. Рукопись перебывала во всех центральных наших журналах, а в газете главный редактор и не думал возвращаться к вопросу о публикации — и теперь, пожалуй, тем более.

Все же я надеялся, что сработает какое-то из трех моих действий.

Санин в разговоре еще раз подтвердил, что, по его мнению, повесть сейчас вряд ли опубликуют — «через пятьдесят лет, не раньше», пошутил — но он тем более постарается сделать все, что только возможно для освобождения Каспарова.

ЗАПОЗДАВШИЕ УСПЕХИ

И тут как раз в одном из центральных «толстых» журналов вышли еще два моих самых ранних рассказа. Главный редактор журнала на очередном пленуме, посвященном «молодым», назвал меня в числе «приятных открытий». Любопытный момент: одни из рассказов был написан девятнадцать лет назад, другой — восемнадцать. Естественный вопрос возник у меня. Если эти рассказы достаточно хороши, то почему они странствовали бесполезно столько лет по разным журналам? Если же плохи, то почему их все-таки напечатали? Это к разговорам о «позднем приходе молодых в литературу»; на эту тему много тогда говорили. Кстати, в напечатанных рассказах не было ничего «острого», «непроходимого» — некоторые читатели, даже те, кто поставил меня уже в связи с первой книгой на полочку «остросоциальных», — начали как будто разочаровываться во мне.

А из двух рассказов, которые были напечатаны в молодежном журнале как раз перед моей встречей с Саниным, один (шестнадцатилетней давности) был вдруг включен в альманах лучших рассказов 1977 года (а не 1961-го, в котором он был написан).

Вообще мистика получалась. Я «выходил к читателям» с рассказами многолетней давности, они принимали их за сегодняшние, я, значит, как бы говорил с ними из прошлого, хотя существовал сегодня… Да разве с одним со мною происходило такое?

В популярном молодежном журнале едва не вышла одна из повестей — та, которую «зарубил» за год до того один «доброжелательный критик» — зарубил, заботясь о моей «литературной судьбе» и «тематической последовательности». Заведующая отделом прозы журнала, наоборот, прочитав рукопись, позвонила мне сама — из дома, утром, в нерабочий день! — и сказала, что повесть ей нравится. Такое в последнее время как-то не принято у нас, и, естественно, я был растроган ее звонком. Однако зам. главного и ответственный секретарь журнала все же не сочли возможным опубликовать ее и решили ограничиться двумя рассказами. Ей, повести, суждено было лежать без движения еще девять лет…

Что ни публикация — то прорыв из окружения, побег из плена. Прорваться сквозь плотный строй редакторов, за которым грозно стоит армада невидимых, но весьма ощутимых литературных начальников, — это и есть прорыв из окружения. Читатели и не подозревают, как часто в разорванности, невнятности печатного текста виноваты не только авторы. Есть, конечно, и хорошие редакторы, но сколько же таких, которые относятся к нашему тексту так, словно писал его их заклятый враг или скрытый злоумышленник, которого надо вывести на чистую воду и обезоружить! Да ведь и неудивительно: именно в таком ключе и призывают их относиться к нам те, от кого зависит маленькое служебное благополучие маленьких функционеров, находящихся как бы между молотом и наковальней. Удивляться нужно не тому, что они что-то губят. Удивляться и радоваться нужно, когда они хотят сохранить и донести до читателя живые чувства и мысли. Честь и слава таким поистине мужественным людям!

Был и еще один успех, на первый взгляд, очень серьезный. Хотя не знаю, можно ли назвать его в полном смысле слова успехом.

Каспарова выпустили из тюрьмы! Выпустили, правда, после врачебно-психиатрической экспертизы, но не посадили в клинику для душевнобольных, а выпустили на свободу!

Его выпустили, хотя был он теперь, судя по многим свидетельствам, сломан. Стал бы он теперь вмешиваться так, как когда-то в «Дело Клименкина»? Не знаю…

Думаю, что это все-таки результат действия Санина, хотя точно установить трудно. Насколько мне известно, ни главным редактором газеты, ни Чары Аллаковым не было предпринято никаких шагов. Санин же, по его словам, звонил туда и ссылался на то, что написана уже повесть и что действия туркменского «правосудия» в отношении Каспарова могут вызвать — и вызывают! — нежелательный резонанс «в определенных кругах московской интеллигенции»…

Да, воистину неисповедимы пути. Срок дали не по закону, выпустили не по закону.

И все-таки «Высшая мера», оставаясь ненапечатанной, сыграла хоть какую-то положительную роль, думал я. И утешал себя этим отчасти.

О ХЛЕБЕ И ПЕСНЕ

Когда кончается какой-то очередной мрачный период истории и начинается его осмысление, то первая мысль, которая обычно приходит в голову: вы, то есть мы, виноваты сами. Мы не боролись.

Боролись! Всегда, во все времена и в любых условиях были Каспаровы, Касиевы, Беднорцы, Румеры — люди, которые оставались верны себе и даже действовали в меру своих сил. Да вот беда: то самое «молчаливое большинство», которое подчас так любит поговорить о нравственных идеалах друг с другом, тет-а-тет, когда их никто больше не слышит, те самые «сослуживцы», «приятели» — либо трусливо отмалчивались на собраниях и в кабинетах, либо, имея свое мнение, были «решительно с ним несогласны». Не потому ли и гибнут борцы в первую очередь, что верят трусливому большинству, а потом бывают преданы им же? Не потому ли и борцов стойких гораздо меньше, чем хотелось бы: раз-другой обожжешься, в третий-то подумаешь, лезть ли?

Сейчас появляются уже и не только публицистические, газетные статьи, но и повести, и романы о падении нравов, о том, что «спящий разум рождает чудовищ», об инфляции человеческих ценностей. И при всем уважении к этой «обличительной литературе», к полному согласию с тем, что она необходима, хочется сказать: обличения не выход! Обличения, наказания, воздевание рук — эти весьма привычные, весьма принятые в обиходе человеческие действия хотя и дают некоторую разрядку, некий даже катарсис гражданскому чувству, однако же они весьма поверхностны. Они, в общем-то, даже опасны. Опасны потому, что как бы выводят из-под очистительного огня критики и обличения и самих обличающих, и тех, кто, соглашаясь с ними, точно так же воздевает в отчаянии и проклятии руки.

В общественном зле всегда виноваты все. Одни действуют, другие позволяют.

Разная, конечно, доля вины у разных людей. Психологам и криминалистам известно: жертва преступления несет свою долю вины за то, что преступление совершилось. Не говоря уже о свидетелях. И об атмосфере, которая — это уже определенно — создается всеми. Очень часто вина жертвы состоит в том, что ей не хватает достоинства. Множество случаев известно, когда именно недостаток достоинства, именно патологический, далеко не всегда соизмеримый с опасностью страх провоцировал на преступление… Ни в коем случае не оправдываю преступников — с ними вопрос ясен и так. Не говорю и о тех,