И решил писать письмо. Можно бы, конечно, просто сходить к какому-нибудь начальнику, пожаловаться, рассказать. Но у нас документы любят. Которые можно к «делу» подшить.
Значит, надо составить умный, доходчивый документ. Этакую, увы, жалобу. С ней и идти.
Главный замысел: сопоставить. Во-первых, что говорится с трибун о «работе с молодыми», с одной стороны, и что на самом деле происходит — с другой.
Во-вторых: что пишет центральная наша пресса по поводу некоторых произведений, и что — «внутренние» рецензенты и редакторы.
Как хочется и письмо здесь привести полностью! Два месяца с лишним я его сочинял — как раз повесть написать можно бы. Переделывал несколько раз. Двадцать с лишним страниц получилось.
Да, нельзя не процитировать его, хотя бы совсем немного. Ведь это — тоже документ…
«Мне нравится этот рассказ… В нем ярко и точно написана заводская среда — не только шум и грохот моторов, скрежет конвейера, запах подгоревшего масла, теплые и упругие волны нагретого работой воздуха, но и те короткие общения между мастеровыми за конвейером или в курилке… Все это написано умело, рукой уверенной и, главное, правдиво до последней степени… Эта, казалось бы, непонятная радость, это чувство бескорыстной симпатии к мотору-«подкидышу» и есть та рабочая совесть, которая движет поступками истинно мастерового человека…»
Но что это? — думаете, наверное, вы, прочитав. Где же тут разнос? Да ведь не из внутренней рецензии это и не из редакторского заключения — из прессы. Опубликованный сначала в журнале, а потом вошедший даже в книгу критических статей, отзыв одного из самых уважаемых наших писателей.
«…В его повествовании и особенно именно в «Подкидыше» много прямой теплоты, человечности, задушевности; груда железа — старый мотор — воспринимается сквозь призму мягкого человеческого сердца. Рассказ трогает…»
И это из центральной прессы тоже. И о том же рассказе.
А теперь из заключения старшего редактора самого престижного издательства нашей страны:
«Рабочий Фрол из «Подкидыша», взявшийся за доделку брошенного двигателя, наделен отрицательными чертами: бывший фронтовик, он «соображает на двоих», напропалую курит, «забивает козла», ссорится с женой. Его совершенно не интересует митинг, видимо, антивоенный…»
И далее в таком же духе.
А вот мнение рецензента о повести, которая называется «Переполох» и которая когда-то — лет пятнадцать назад — была даже набрана, получив «добро» А. Т. Твардовского, в журнале «Новый мир»:
«…Особенно противоречит правде жизни поведение ее (комиссии. — Ю. А.) председателя, старого партийца, персонального пенсионера Нестеренко. Он ни от кого не зависит, никто ему уже теперь соли на хвост не насыплет, зачем же ему топтать свою совесть старого коммуниста, зачем выступать в роли прислужника разным делягам и высокопоставленным чиновникам?
Вызывает удивление и другое. Несколько лет подряд у всех на глазах в СУ-17 орудовали жулики, занимавшиеся приписками, очковтирательством, самопремированием, плевали на качество работ и все эти несколько лет неизменно, из квартала в квартал… получали Красное знамя. И если бы не анонимка, вполне вероятно, с горечью подсказывает автор, и продолжалось бы все в том же духе. Да и концовка не слишком обнадеживает.
Нет, переполох, по всей видимости, ничего не изменит…»
«В повести нет ни одного положительного героя… и нет уверенности, что очковтиратели будут разоблачены», — это уже резюмирующее мнение редактора.
О «Высшей мере» отзыв обоих — и рецензента, и редактора — был в том же духе, но она не была пока опубликована, и сопоставлять было нечего. Но не удержусь все же и приведу вывод рецензента:
«Может такое быть? Всякое случается. Но надо ли во всей неблаговидности показывать подобную «взаимовыручку» национальных судебно-следственных работников, их аморальный облик и профессиональную несостоятельность? Нужно ли подвергать сомнению незыблемые принципы, свойственные советскому законодательству, советскому праву, советскому суду?»
Очень любопытной была концовка редакторского заключения, которое в общей сложности занимало пять с половиной страниц на машинке (на четыре повести и девять рассказов):
«У меня создалось впечатление, что автор, представляя сборник, вовсе не рассчитывал на его прочтение другими людьми, так пишут только для себя».
Я долго ломал голову над тем, что это значит, но так и не понял.
Итак, письмо было написано. Но куда, к кому с ним идти? Или куда послать? Сначала хотел повсюду. В ЦК, в Госкомиздат, в редакции газет и журналов. Ведь ясно же, что в такой атмосфере и возникает у тех, кто обладает хоть маленькой властью, возможность делать свои дела, печатать своих, друг друга («перекрестное опыление»), брать всевозможные взятки. То же самое! То же самое, что было в «Деле Клименкина»! Виновен — без внятных доказательств. И если не по лжесвидетельству явному, то по некомпетентности «следователя» и «суда»…
Долго раздумывал я и наконец решил отнести письмо — для начала — первому секретарю нашей, Московской писательской организации.
И отнес.
Не буду описывать реакцию на мое письмо. Скажу только, что резонанс был. Мне повезло. Сравнение рецензий и редзаключения с тем, что было опубликовано в прессе, и на самом деле оказалось впечатляющим.
Две важные встречи состоялись у меня в издательстве. Одна — с новым заведующим редакцией русской прозы. Другая — с директором.
Оба приняли меня доброжелательно.
— Говорят, что ваши вещи мрачны и пессимистичны, — сказал директор, но вовсе не в безапелляционном, а, скорее, в вопросительном тоне, ибо он, конечно, ни одной из них не читал.
— Это явное заблуждение, — возразил я совершенно искренне. — Ведь оптимизм не в том, чтобы надевать розовые очки и стараться обмануть себя и других бодренькими рассуждениями. Оптимист не тот, кто в страхе отворачивает глаза от пропасти, рядом с которой идет, и прячет голову под крыло, как страус. Оптимизм — это мужество. Активное мужество. Попытка не отворачиваться от пропасти, а преодолеть ее. Тот же, кто надевает розовые очки и лжет, — это как раз истинный пессимист, ибо он боится.
— Знаете, — сказал директор доверительно, очевидно, не до конца поняв меня или не желая показать, что понял. — У нас ведь и так столько безобразий и глупостей! Если мы с вами еще будем о них писать и печатать…
— Да ведь от безобразий и глупостей избавляться надо! — опять возразил я. — И потом, если уж на то пошло, у меня полно положительных героев. Не внешне положительных, а на самом деле.
Расстались мы дружески.
И вообще все было теперь по-другому. Нашелся умный, квалифицированный рецензент. Он особенно поддержал в сборнике «Высшую меру». А вторым рецензентом стал юрист, доктор юридических наук.
И редактор нашелся хороший, вот ведь как бывает! С ним мы и решили, что для подкрепления «Высшей меры» — которая, по его мнению, была наиболее трудной для прохождения, — необходимо еще раз заручиться поддержкой Верховного суда СССР.
Отнес я вновь «Высшую меру» Валентину Григорьевичу Сорокину, потом она попала к его начальству, и хотя позиция Верховного суда по отношению к публикации не была слишком уж положительной, но они категорически не возражали. А это — самое главное. Единственное обязательное условие было — изменить фамилии их работников. Что я и сделал, оставив в неприкосновенности лишь имена и фамилии некоторых положительных героев и посвятив повесть памяти З. А. Румера.
Сборник включили в план.
ОТНОСИТЕЛЬНАЯ ПОБЕДА
И наконец «Высшая мера» вышла! Не в газете, не в журнале даже. И не отдельным изданием — в сборнике. Через девять лет после написания. Очень маленьким тиражом.
Но все же это была победа, хотя, конечно, не слишком большая.
С каким нетерпением я ждал откликов. Ведь стольких людей трогала она, когда была в рукописи! И так хотелось пусть не похвал, но разговоров, размышлений, сопоставлений, выводов… Такой все же нелегкий путь пройден.
Увы.
Прошел год после выхода сборника. Раскуплен он был, насколько я знаю, мгновенно. Официальных откликов не было. Не было рецензий. Ни одной.
В чем же дело? Я опять ничего не понимал. Хвалите, ругайте — но не молчите же! Не для того же я писал и упорно старался «пробить», чтобы просто увидеть ее напечатанной. Ведь я о важном писал, о том, что всех задевает. Что с каждым может случиться!
Как всегда, я внимательно читал газеты и видел, что другие времена настают. Теперь можно! Ведь есть же здесь, о чем поговорить! Ну, о самом «Деле Клименкина», например. О механике. Об атмосфере. О «когда бездействуют добрые»! Увы.
И по-прежнему — по-прежнему, несмотря на объявленную «перестройку»! — шли панегирики на книги литературных начальников… А о «Высшей мере» — ни слова. И «Литгазета» молчала — о своем же, так сказать, «детище»!
Да, странное было у меня положение. Странная победа.
Так в чем же дело? Далек я от мысли считать это каким-то «заговором молчания». Все, наверное, гораздо проще.
Моя жена, совсем молодая женщина, которая была со мной на обсуждении сборника в Доме литераторов и вообще в курсе моих дел, сказала:
— Неужели тебе не ясно? Просто никому ни до кого нет дела. И вообще никому нет дела до дела. Каждый занят исключительно собой.
Молодое поколение, при всей своей вполне вероятной поверхностности и неискушенности, все же иной раз видит истину быстрее, чем мы, люди более зрелого возраста. Они меньше, чем мы, склонны к предвзятости и видят то, что есть на самом деле, а не то, что хотят видеть. Но не права она все же, не права! Знал я, что не права, а вот как доказать ей, не знал.
Да ведь не в рецензиях, не в обсуждении между своими дело. А просто вижу: не кончилось «Дело Клименкина» и все то, что описано в повести «Высшая мера». Продолжается… И нет пока еще настоящей победы. «Эстафетная палочка» все еще в руках у меня.