Однако сходство было чисто поверхностное. Многое мне, конечно, понравилось в этой повести – как может не понравиться святое праведничество, проявившееся в наше нелегкое время, да еще и увенчавшееся успехом! – но кое-что и не понравилось, потому что, при всем положительном, было в этой повести, как мне показалось, и то, что помешало ей стать по-настоящему достойным произведением. Я почувствовал этакую неистребимую уничижительность не столько даже героя, сколько, очевидно, самого автора перед властями. Несвободным казался мне и автор, и главный его герой, от лица которого велось повествование, а оттого благородные действия обоих были все же, на мой взгляд, какими-то ущербными. Да, герой восстал против несправедливости, допущенной государственным следователем, но только против частной, случайной несправедливости. У него и в мыслях, кажется, не было того, что несправедливость эта глубоко неслучайна, что она – следствие чего-то большего, чем недобросовестный характер следователя… Несовершенство государственной судебной машины хотя и прочитывалось в каких-то деталях, но помимо воли автора. Автор же, казалось, просто не смел идти в своих мыслях дальше. Именно не смел. Ему это, похоже, и в голову не приходило. А потому и восстание против несправедливости было здесь как бы вовсе и не восстанием, а просто более ревностным, чем у официального следователя, выполнением какого-то сомнительного долга. Долга перед машиной, а не перед людьми.
Не о свободе человека, не о презумпции уважения к личности и достоинству человека шла здесь речь, а о том, чтобы люди (в данном случае государственный следователь) как можно более ревностно и старательно выполняли свой долг перед машиной правосудия. Сама машина, рациональность ее устройства вовсе не подвергались сомнению, плоха была не машина, плохи были люди, которые ей служат. Всегда казался мне неверным и даже опасным такой подход.
Написано все было хорошо, затрагивало очень важную, наболевшую тему, но не освобождало человека, а, наоборот, еще больше закрепощало его.
Летописец, судья, прокурор-адвокат, следователь, подсудимый…
С трудом, с огромным трудом шла поначалу работа. Легко сказать: свидетельство, летопись. А что выбрать? Ведь вокруг столько событий, и все они связаны друг с другом. Что же касается дела Клименкина, то большой материал не был еще до конца осмыслен, а так как я сочинял не просто повесть, а документальную, то обязан был придерживаться фактов.
Если писатель фантазирует, то он свободен. Конечно, и тут необходимо знание жизненных закономерностей, иначе фантазия твоя не будет правдоподобной. Но, родив своих персонажей, ты можешь в конце концов уже отдаться им, следовать их самостоятельно развивающимся характерам и как бы записывать то, что делают они в твоем воображении уже сами по себе. Лев Толстой любил вспоминать слова Пушкина: «Какую штуку удрала со мной моя Татьяна! Она – замуж вышла! Этого я никак не ожидал от нее». Такое, основанное на воображении, творчество прекрасно, оно, конечно, имеет свои трудности, но, как мне кажется, эти трудности подчас бледнеют по сравнению с теми, какие подстерегают, если вы возьметесь за честное, искреннее документально-художественное произведение.
Работая над «Высшей мерой», я вынужден был пытаться воссоздавать действительность. Не зная людей, не имея возможности заглянуть в их внутренний мир, стать на какое-то время ими в действительности, я тем не менее обязан был отобразить их внутренний мир, причем без грубой ошибки, причем в конкретной ситуации, которая на самом деле была. То есть необходим был дар прозрения, видения реальности, а не просто дар фантазии. Нужно было понять логику поступков конкретных живых людей, логику характеров… С одной стороны – конечно, типы. С другой – люди конкретные, живые.
Логика событий, характеров должна была привести к заведомо известному результату – вот в чем еще трудность. И результат этот, и все происшедшее необходимо было настолько осмыслить, чтобы повествование не было равнодушной регистрацией событий, чтобы проявился в нем автор, чтобы был он и гидом, и оценщиком событий. Оценщиком справедливым потому тем более, что ведь каждый из персонажей реален, и коли ты своим произведением все же судишь, то и будешь судим каждым из них.
Отказаться же от суда нельзя. Отказаться – это быть «постыдно равнодушным» к добру и злу. Каков же выход?
Ну, конечно, он в том, чтобы постараться понять каждого человека, каждого из участников, понять и вину, и беду, взвесить.
Не только свидетель-летописец. Еще и судья.
Но судья в народном суде одного подсудимого судит. Ты же, писатель, человек, судишь всех. И самого себя – тоже. И каждого ты должен судить с разных сторон, взвесить все «за» и «против». И отягчающие, и смягчающие вину обстоятельства ты должен взвесить сам, а значит, и адвокатом, и прокурором ты должен время от времени становиться.
Адвокат – личное. Прокурор – общее. Адвокат представляет интересы подсудимого, то есть личности. Прокурор выступает от имени общества. И в каждом из нас оба, потому что каждый из нас и личность, и член общества одновременно. Нам жалко преступника, если мы по-человечески можем понять его, учесть все его трудные обстоятельства, все оправдывающие его мотивы. Но как только мы становимся на точку зрения жертвы и себя, как потенциальной жертвы, не так уж и много остается от нашего сочувствия подсудимому. Колеблются весы, перетягивает то одна чаша, то другая, в зависимости от того, на какую позицию мы становимся, куда себя примеряем… Адвокат – прокурор, прокурор – адвокат…
Но и следователем должен уметь стать писатель, коли взялся за документальное повествование. Конечно, у судебного следователя более узкая, более конкретная задача. Ему достаточно установить факт события и распределение ролей участников. Общие закономерности для него вовсе не главное. Ведь конкретное событие может и не подчиняться общим закономерностям, оно может быть даже, наоборот, исключением из них. Следователь, таким образом, раб происшедшего, раб факта. Но тем самым он и свободен: установил факт – и дело с концом.
Писателю факт – не указ. Факт события писателю, разумеется, интересен, но он идет дальше факта. Ведь сам по себе факт так относителен… Истина может не только не соответствовать факту, но даже противоречить ему. В том-то и сложность души человеческой, что она многозначна, что один и тот же факт может свидетельствовать о разном – в зависимости от состояния души, представления ее о добре и зле, от тысячи обстоятельств. Все логические построения, касаемые конкретного человека и конкретного факта, могут оказаться ошибкой… И все-таки. И все-таки писателю-документалисту никуда не деться от факта, от механики происшедшего, для чего и нужно быть следователем тоже. Да, судим, все же судим. И тут никуда не денешься. Как же иначе сказать «да» или «нет» добру и злу? Хотим мы или не хотим, но мы всегда судим. Не голова, так совесть. Не совесть, так голова. Оцениваем всегда. Примеряем. Да и нет ничего плохого в суде, если примеряем мы на себя, если судим так, как хотели бы, чтобы судили нас. А следовательно, писатель всегда еще и подсудимый…
Читаю записи свои того времени – времени написания повести – и что же вижу? Боже мой, какое переплетение всего, какое биение огонька мысли в хаосе привходящих больших и маленьких обстоятельств, дел, событий, встреч, попыток, желаний, догадок, слов… Да ведь такова она и есть, жизнь каждого человека. И если огонек все же освещает что-то, если намечается линия и не прерывается, то в ней самая ценность и есть. Именно если в хаосе: как живой стебелек растеньица из земли… И линию вижу. Да ведь написана же повесть в конце концов. И отражено в ней кое-что. Значит, была линия! Да не только повесть написана, многое тогда думалось и писалось – разные были всходы, кое-что и выросло… Читая теперь, думаю и вижу: чудом пробился. Чудом из этого хаоса… Значит, двигало что-то.
И тем ценнее, тем ярче искры, которые все же в жизни бывают. Ведь и радость, может быть, как раз и в этих вот метаниях тоже – в поиске, в самоопределении, в борьбе – за стебелек, за огонек, чтоб вырос, чтоб не погас – это и есть нормальная жизнь, может быть… Это и есть приобретение знания.
И вот для примера привожу один свой сон того времени, записанный честно утром – на другой же день был этот сон, после того, как я вымучил первые строчки повести.
Сон
…Сначала был сильнейший дождь и гроза. Дождь такой, что выставленная на улицу банка наполнялась на глазах… За городом мы (кто был со мной, не помню), в каком-то деревянном дачном доме. Я выхожу посмотреть на дождь. Небо заволокло напрочь – тяжелые темные тучи. Тревога, ожидание меткой молнии, но молний почему-то нет. И вот невдалеке, почти над крышей нашего домика пролетело быстро очень странное облако – как черное покрывало. Пролетело слева направо (я подумал еще, что оно напоминает ската – морского кота) и как будто бы приземлилось невдалеке. И там раздался взрыв и взметнулось пламя…
Потом началось что-то совсем непонятное – еще какие-то беспорядочные взрывы, – и наконец к нашему дому подъехало нечто напоминающее танкетку, только необычной формы – угловато-круглое. Из «танкетки» вышли люди в необычных скафандрах… Они схватили нас (так и не помню, кто был со мной), а потом выбрали почему-то меня. Я с ужасом ждал, что будут делать. Один надел мешок на мои ноги до пояса и зачем-то прочертил мелом от конца одной ноги, вверх до сращения и опять вниз до конца – этакую «арку». Во время этой процедуры я говорил с человеком в скафандре, он ответил мне довольно свободно (одновременно деловито занимаясь со мной), и выяснилось, что это – инопланетяне, они завоевывают нашу Землю (почти завоевали), а в это время наши уже завоевали их планету. «Ваши уже захватили нашу планету», – сказал он.
И резанул меня парадокс этот: завоевывает эту, чужую им землю, круша наши здания и все другое, а наши земляне завоевывают, уже завоевали их. «Какая бессмыслица!» – сказал я. И он, похоже, со мной согласился. Тем не менее, нарисовав арку, взял какой-то мешок, напомнивший мне большую грелку, положил мне на живот, пригнув к животу прямые мои ноги и сверху упаковал меня, надев еще один мешок. И оставил. Неудобно было, больно, но от его «грелки», похоже, в мешке можно было дышать – кислород, может быть, подумал я.