Пирамида — страница 45 из 52

– Что вы сказали? – переспросил я.

– Заберут. Лучше не надо. Молчите лучше. Не связывайтесь.

– Да что вы, – ответил я как можно мягче. – При чем же тут? Я ведь дельное предложил. Она просто не выслушала.

– Тихо, тихо. Не связывайтесь. Она власть. Я знаю, как…

Подошел поезд, я намеренно вошел не в ту дверь, в которую шагнул мужчина, и потерял его из виду.

А сценка мне запомнилась. Ее-то я и пересказал Санину.

Он покачал головой.

– Да, страх еще очень силён, к сожалению, – сказал он. – Что делать… Но сейчас… У нас в Комитете действительно другие люди, многое по-другому…

– Вот вы спрашивали… – продолжал я. – Да потому ведь и молчат почти все! Не потому, что не думают так, а из вполне понятного чувства. Ведь так легко у нас потерять даже то немногое, что имеешь. И потом… Самое страшное даже другое. Произведения-то настоящие просто-напросто не рождаются, вот в чем дело. Или появляются на свет мертворожденными. Убитыми, так сказать. Во чреве. Принято говорить: а где они, эти талантливые вещи, которые не печатают? Покажите их! И если не удается тотчас же показать, отвечают: то-то же! Вроде все в порядке: на «нет», мол, и суда нет. Но ведь тут такое «нет», за которое любой суд слишком мягким будет. Это «нет» о предварительном убийстве говорит, которое хуже обычного. Об убийстве в утробе, о генетическом даже убийстве. Не напечатать готовую вещь – еще не значит ее убить, она ведь все равно существует и когда-нибудь, возможно, станет известной людям. А сделать так, чтобы произведения стоящие вообще не рождались, – вот убийство истинное. Искоренение духа… Люди отучаются думать, чувствовать – вот в чем проблема. Наши редакторы не только на служебных местах сидят, они в душах у нас поселяются. Изнутри нас едят, а мы уже и не замечаем. Посмотрите, какие книги у нас выходят косяками – разве нормальные чувства и мысли в них? Да и в лучших самых, смотрите: то недоговорено, это обрублено, тут намек робчайший, там этакая «фига в кармане». Точно так ведь мы и наедине с собой мыслить начинаем – недомолвками да намеками. А вспомните Маугли. Человеческий разум так устроен, что к атмосфере окружающей приспосабливается. Необратимо.


На другой день я передал Владимиру Николаевичу рукопись «Высшей меры». А он заверил, что постарается помочь Каспарову, если, конечно, повесть его убедит.

Через два дня он позвонил и сказал, что прочитал повесть, она произвела на него большое впечатление, и он постарается помочь Каспарову, свяжется по своей линии с Мары.

Грустные размышления

Все это было в январе. А дальше начался один из самых мрачных периодов в моей жизни. Нет, Владимир Николаевич был здесь совсем ни при чем. В нем-то я не ошибся, это тем более можно утверждать со всей определенностью теперь, по прошествии лет. Если и оказал он какое-то воздействие на мою судьбу, то лишь положительное.

А просто все рукописи мне по-прежнему возвращали. Публикация двух рассказов в одном из самых популярных художественных журналов не сделала, конечно, погоды – тем более что рассказы-то были весьма давние. Не сделало погоды и мое выступление на одном из пленумов Московской писательской организации, посвященном молодым. Мне казалось, что я предложил тогда много дельного, и ожидал я чуть ли не вызова в ЦК, для совета… Но переделывать никому ничего не хотелось.

Почти тотчас после выступления на пленуме я принес стопку рукописей для сборника в издательство «Советский писатель». Там была и «Высшая мера». Зав. отделом прозы встретила меня с грубоватой, этакой свойской приветливостью: «Почему ты раньше не приходил к нам? Я же просила кого-то – не помню сейчас, – чтобы тебя к нам пригласили», – сказала она, и я воспринял это как добрый знак. Увы, всю стопку вернули мне увесистой бандеролью через несколько месяцев с рецензией. Рецензия была отрицательная, но больше всего обескураживало не это, а то, что она была – в который уж раз! – как бы совсем не о моих рукописях. Не было и попытки у рецензента понять мои вещи, мою систему ценностей, и если критиковать – то критиковать по существу и, так сказать, на моем языке.

«Неужели я действительно какой-то ненормальный?» – в который уж раз думал я. Ведь то, чего они хотят от меня, судя по рецензиям, сделать очень просто, для этого вовсе не нужно мучиться над точностью слова, «музыкой», интонацией и так далее. Сделать то, что они требуют, можно буквально за месяц.

Спасало – отчасти – лишь то, что были у меня и другие читатели, которые воспринимали то, что я написал, но это действительно спасало лишь отчасти: их было немного, и они ведь тоже могут ошибаться, как я, они в конце концов и хвалят-то, может быть, лишь из доброго ко мне отношения.

«Высшую меру» прочитали еще в одном «толстом» журнале, очень хорошо отозвались, но опять отвечали уклончиво: «Все правильно, конечно, ужасные факты, очень нужно бы немедленно напечатать, но…»

Лежало у меня несколько неоконченных рукописей и множество оконченных, но так и не напечатанных – на два-три сборника, – «не пробитых». А тысячи цветных слайдов, которые можно было бы издавать альбомами, постепенно выцветали, хотя многие из них, по мнению специалистов, были и с эстетической, и с научной точки зрения уникальны. В своих поездках мне удалось сфотографировать такие растения и таких насекомых, фотографий которых не было, насколько я знаю, ни у кого в мире. Но это интересовало разве что моих гостей, но никак не издательства.

Изменились, увы, дела и в «Правде». Виталий Андреевич Степанов ушел на пенсию по состоянию здоровья (в сорок шесть лет!), перешел на другую работу и редактор отдела. С новыми сотрудниками отношения у меня не сложились.

Было ощущение не только стены, но и паутины. Прозрачно-серой, тягучей и непроницаемой. Когда ничего не делаешь, вроде бы и не замечаешь ее. Но стоит предпринять что-то, как она тотчас обволакивает со всех сторон.

Ну, ладно, думал я, допустим, мой роман, рассказы, другие повести не заслуживают того, чтобы быть напечатанными. Но «Высшая мера»! Это же факт не только литературы. Они же не только меня глушат, а снова и снова Клименкина, Семенова, других, уже пострадавших. И даже Каспарова, Румера, Касиева, Беднорца – всех лучших, честных. Они же, не печатая – хотя и «одобряя» с глазу на глаз! – Ахатова да Бойченко поощряют. Сами же от таких, как они, страдают! Они оставляют безнравственность безнаказанной и тем самым еще больше развращают безнравственных, оставляя их в слепоте, то есть в беде. Не случайно и тот и другой после дела Клименкина дальше пошли – один в тюрьме, другой переведен в адвокаты в наказание за последующие уже провинности. А Милосердова? А Джапаров? Ведь так же и продолжают, наверное, судить…

Каспаров – под следствием. Румер – в растерянности. Множество людей потеряло веру…

А я как бы в заложниках. Косвенный виновник, иначе как же? «Эстафета»-то у меня.

Да, ни «каблука» абаевского и «пальцев ног» под ним, ни «подсаженных в камеру наркоманов», ни приговора официального как будто бы нет. А совесть зажатая? А невозможность бороться со злом, помочь людям честным – это как, по-вашему? Писатель – если он, конечно, писатель – не ради денег ведь пишет.

И Семенов не оттого жертвой стал, что его официально приговорили. «Неофициальное»‑то иной раз и похлестче бывает.

Теперь у нас, конечно, другое время, из печати выходят вещи, о которых тогда было страшно подумать. А все же: почему бы и тогда не попробовать? Использовались ли те возможности, какие всегда есть?

С грустью вспоминаю всем известный пример: Александр Трифонович Твардовский. Ведь трудно даже сказать, какая из его ипостасей оставила больший след в памяти современников – писательская или редакторская. Конечно, как автор «Василия Теркина» он завоевал мировое имя, но как главный редактор журнала «Новый мир» он сыграл роль не меньшую в истории отечественной культуры – этот журнал в 60‑х годах был истинным маяком, хранителем лучших традиций, защитником всего живого в советской литературе. А разве один Александр Трифонович обладал такими возможностями? Наверняка и многие другие могли бы, но…

В одном из романов умнейшего нашего писателя-фантаста Ивана Ефремова есть такие строчки: «Там, где люди сказали себе: «Ничего нельзя сделать», – знайте, что Стрела поразит все лучшее в их жизни». Имеется в виду образ «Стрелы Аримана», этакого направленного зла… Всегда можно что-то сделать! И не в таких условиях люди делали что-то – делали и чувствовали себя людьми, а не «тварями дрожащими», цепляющимися за иллюзию материального благополучия, социальной комфортности и подобную мишуру, в лучшем случае сохраняющую тело, но искушающую, мертвящую мозг и душу. Наша-то родная история дала столько примеров!

Много чего есть сказать по этому поводу, но не буду. У каждого наверняка много. И не в частностях тут, конечно же, дело.

Конечно, мы верили. Конечно, надеялись. Но надеяться и верить становилось все труднее.

…догнали

А тут пришли мрачные вести из Туркмении. Каспарова арестовали. Его жена умоляла Беднорца заключить с ней договор на защиту.

Как я и подозревал, Каспаров был смертельно испуган, и, вместо того, чтобы принять разумные меры и подключить нас с Беднорцем, он впал в панику и стал скрываться. Разумеется, его нашли.

Суд назначили на апрель.

Беднорц поехал в Мары и тщательно ознакомился с обстоятельствами нового дела. Никакого сомнения не осталось, что это – продолжение дела Клименкина.

Дело об автобусной аварии нашумело на всю Туркмению. Еще бы: погибло четыре школьника, больше десяти ранено! Шофера осудили на 12 лет. Этот срок поглотил и 3 года, присужденные ему за дачу взятки в размере 200 рублей.

История же со взяткой такова. Шофер, молодой парень 23 лет – назовем его, допустим, Ахмедовым – попросил своего знакомого, некоего Гельдыева, достать ему права водителя второго класса, так как он имел только третий. Гельдыев обратился к некоему Кирюшину, который знал Каспарова, преподававшего на курсах шоферов. Кирюшин сказал: «Тащи двести рублей».