В половине одиннадцатого она позвонила.
– Извините, что поздно, была занята. Я прочитала. Внимательно. Два раза. По-моему, отличный материал. Действительно что-то странное происходит. Давайте так сделаем: я завтра утром поеду в редакцию и передам материал заместителю главного. Он как раз ведет этот номер. Надо поскорее отдать в набор – тогда они не смогут в верстке сильно перекраивать.
В среду, в половине десятого утра, она позвонила опять.
– Все сделала. Отдала заму. Оказывается, заведующий уже сказал ему: «Материал плохой и наверное не пойдет в этот номер». Ну, а раз не в этот, значит, ни в какой, вы понимаете. Ведь журнал уже выйдет. Зам быстро прочитал, ему понравилось. А дальше было совсем интересно. Пришел заведующий, он еще ничего не знал, и мы направились к исполняющему обязанности главного – самого ведь нет сейчас, он в Америке. И.о. спрашивает у заведующего насчет вашего материала, а тот говорит: материал не готов, мы дважды заворачивали его и автору повести, и журналисту. Понимаете: он сказал, что и вам тоже «заворачивали». Соврал. Тогда зам достает ваш материал и говорит: вот же он, отличный материал, в чем дело? Заведующий аж позеленел… Ну, в общем, я оставила заму ваш телефон, он вам позвонит.
Но до пяти вечера телефон молчал.
В пять я решил позвонить Вике.
– Журналист доделал свою линию, материал стал гораздо лучше, – оживленно сказала она. – Он у заведующего после машинки. Он или смотрит его или уже отдал в секретариат.
«После машинки»? Ну, неуемные люди, до чего ж трудолюбивы!
Звоню заведующему:
– Материал стал гораздо лучше, – говорит он, ничтоже сумняшеся. – Острее стало, прояснились позиции… Я сейчас как раз смотрю его и – на машинку, потому что грязно… Сегодня машинистка, видимо, не успеет перепечатать, ну, тогда завтра с утра. И – в секретариат. Вы приходите завтра во второй половине дня.
Так. Опять на машинку. Второй раз. Завтра? Во второй половине дня? Ведь сдать нужно было уже позавчера.
Прежде, чем опять связаться с Лилей Николаевной, я позвонил своему другу – писателю и журналисту Саше Нежному, – который не раз печатался в этой газете. И рассказал ему все от начала и до конца.
– Обязательно проконтролируй все. Обязательно, до самого конца, до засыла верстки в печать. А я позвоню заму, он хороший мужик, спрошу у него. Что-то они темнят. Скорее всего, трусят.
– Чепуха какая-то! – сказала Лиля Николаевна. – Зачем машинка? Ведь у зама есть ваш текст, его и надо было послать. Вот что, узнайте у своего друга домашний телефон зама, я ему позвоню.
Звоню Саше, а тот:
– Только что звонил заму, собирался звонить тебе. Он сказал так: получилась неприятная вещь, ты дал отличный материал, а тут его замотали.
– Так и сказал?
– Так и сказал: отличный материал. И его замотали.
Лиля Николаевна решает опять ехать в редакцию утром в четверг, но зам обещает взять все на себя. И действительно – звонит мне утром в четверг.
– Ваш материал сейчас у и.о. После него пойдет на машинку. Как только сдадим, позвоню вам и приезжайте.
Звонит без четверти одиннадцать:
– Приезжайте через час.
– Куда заходить, сразу к вам?
– Лучше сначала к заведующему, а потом ко мне, наши комнаты рядом.
Еду. Зав на месте.
– Почему так рано? Договорились ведь в конце дня, – недоумевает он.
– Был в редакции журнала, тут рядом, решил зайти к вам.
– Сейчас пойду, узнаю… – выходит, возвращается: – Будет готов через час-полтора.
Выхожу, захожу к заму.
– Посидите, пойду, узнаю.
И… возвращается с материалом.
– Читайте внимательно, можете восстанавливать, но только то, что действительно необходимо. Учтите, что счет идет даже не на часы, а на минуты. И постарайтесь без обострения отношений с заведующим.
– Сколько можно восстановить? – спрашиваю после прочтения.
– Пойдемте к техреду, выясним у нее, номер ведь сверстан.
Выясняется, что строк двадцать. Восстанавливаю. Естественно, что сокращено было за мой счет – у журналиста, наоборот, увеличено. Фотография у техреда уже была, и даже на фотографии получилось так, что журналист – мэтр, разъясняющий что-то строго мне, внимательно слушающему, «молодому». Даже техред заметила, что он, журналист, держится гоголем. Сокращены были, конечно же, самые острые места у меня. Вот тебе и самая прогрессивная газета!
Восстановленное печатаю тут же на машинке, и зам вклеивает кусочки в верстку собственноручно. И тут входит… заведующий. Он жалок. Он, очевидно, все понял. Мне жаль его, хотя накануне я полночи не мог уснуть и многократно представлял в лицах, как я вхожу к нему в кабинет, называю вещи своими именами, даю пощечину и так далее, и так далее… Но теперь я, кажется, победил.
«…«Общественное мнение» всегда против нас. Нет ни перспективы, ни поддержки. В оккупации было лучше. Там ясно, где враги, где свои. А здесь? Можно только смириться и признать «целесообразность» действия этой системы, что я и сделала. В результате было констатировано, что мое психическое состояние стабилизировалось.
Какая перспектива у нашего народа?
Чего будут стоить все постановления, которые будут приняты, если не отменят Инструкцию? Пока что на страже нарушения законности стоит дьявольский триумвират МВД, Минздрава и Прокуратуры и главный орган, которому это необходимо – ЦК.
Оптимальным социально-психологическим вариантом личности является проституированная личность, охотно признающая УСЛОВНОСТЬ существования закона, неизбежность его невыполнения, его чисто украшательскую значимость.
Чувство собственного достоинства, связанное с неприятием искажения общечеловеческих ценностей, этой системой подавляется.
Ликвидация понятия ВИНЫ как сознательной основы неугодных действий устраняет и аналоги в общественном сознании, чем и можно объяснить отсутствие массового возмущения.
Действие и масштаб распространения психиатрического взгляда на поведение равнозначны раковым метастазам в нашей стране.
…Пока у других мир, у нас необъявленная война.
Так живем не только мы. У других хуже.
Извините за анонимность и за то, что плохо написано».
(Окончание анонимного письма женщины.
Письмо № 79, 1987)
Относительная победа
Верстка с моими вставками сдана, мы расстаемся с замом в дружбе и взаимном расположении – не меньше часа разговариваем о перестройке. Он обещает восстановить еще одно, самое острое место и проследить, чтобы мои поправки и вставки были обязательно учтены. Все решится, оказывается, в понедельник, ибо должен прочитать и.о. и приезжает главный. Последний срок, оказывается, не в прошлый понедельник, а в следующий. В понедельник номер идет в печать.
– Хорошо, я обещаю вам восстановить место о Горбачеве, – говорит он. – Обещаю проследить, чтобы все ваши вставки и исправления учли. А вы потом поедете от нас в командировку и напишете что-нибудь о перестройке. Договорились?
– Договорились, – соглашаюсь я и с симпатией жму руку заму.
Но оказалось, что это не все. Странности на этом не кончились.
В среду номер вышел из печати, но зам не выполнил своего обещания: острое место не восстановлено, сокращено кое-что из вставок, мои поправки не все учтены. В столь коротком тексте иной раз имеет очень большое значение одно только слово, оно или поднимает материал, делает его значительным, или, наоборот, сильно снижает его. Профессионалы-газетчики не могут не знать этого элементарнейшего закона. Сокращения же были вызваны, как выяснилось, тем, что на полосу, кроме нашего, поставили еще один маленький материальчик.
Наш «диалог» получился наполовину урезанным и ослабленным.
На обсуждении номера в присутствии главного зам сказал относительно нашего «диалога», что он «мог бы быть значительно острее». Но, по словам Лили Николаевны, которая присутствовала на обсуждении, звучало это так, что виноват в недостаточной остроте был не кто иной, как я, автор повести.
Вот так мы, значит, работаем. О, Астольф де Кюстин! Тогда я еще не читал твоей книги, но теперь перечитываю, словно свою. Поразительно, как еще 160 лет назад все было точно угадано!
Промежуточный финиш
А через неделю из своего почтового ящика я вытащил номер журнала с первой половиной повести. Радость, конечно, была, но сильно отравленная всем предыдущим. Слишком много препятствий пришлось преодолеть, и не все были преодолены без потерь.
И слишком долго я шел к этому… Двадцать лет назад написал свою первую повесть – «Переполох». И через два года она должна была выйти в журнале Твардовского, лучшем журнале тех времен. Ее отправляли в набор дважды. У меня сохранилась первая верстка с правкой самого – ставшего легендарным – Александра Трифоновича. Ею заинтересовались тогда несколько театров и киностудий и ждали выхода журнала, чтобы ставить пьесу и снимать фильм. Обе верстки цензура не пропустила, повесть так и не вышла. Я так и остался «инкогнито». А режиссеры театров и киностудий заткнулись, ко мне после снятия верстки цензурой не обратился из них никто.
Наступала тогда «Пражская осень» – черная осень 1968 года. Начался глухой период – трещали и рвались судьбы не только писателей. Расстрелянная, раздавленная в концлагерях, уморенная голодом нация приканчивалась теперь другим путем. Не обязательно было стрелять и сгонять в концлагеря, хотя по инерции кое-кого сажали – теперь не только в лагеря, но и в психушки. Вся страна превратилась в огромный концлагерь. Его называли чуть-чуть по-другому: «соцлагерь». Это была помесь концлагеря и психушки, ибо нормальные заключенные не ведут себя так, как вели себя мы. Не давали ходу талантливым, работящим, думающим. Торжествовала бездарь, лень, глупость, пришло ее время! Умирала моя Родина, мать великих в прошлом писателей, художников, музыкантов, ученых. Умирала мучительно, долго. Воспрянула, было, в 56-м. Но руки и ноги были по-прежнему связаны, кляп изо рта выплюнуть так и не удалось. В 68-м – то же.