– А что с ним?
– Ворует. Недавно ограбил ларек, еле-еле отбил его по старым связям.
Я (мысленно: господи, дай мне силы выдержать!):
– Костя, ты посади его лет на 5 – выйдет, человеком будет.
Он (отшатнулся от стола):
– Что ты, он же еще ребенок!
– Костя, а мне тоже было 16 лет, когда ты меня посадил.
– Знаешь, я не виноват, – отвечает. – А может ошибся? Я без образования, у меня 7 классов всего. А с армии – прямо в милицию.
Я (провокационно): Костя, о чем ты больше всего жалеешь в своей жизни?
Этим вопросом я искала хоть какую тень раскаяния, благородства, что ли. В общем, чего-то правильного, хорошего в этом человеке. Ответ его – убил во мне ненависть к нему. Такого ненавидеть – слишком высокая честь для него.
Он сказал:
– Жалею об одном: в блокаду все наши брали ох как! Обеспечили и внуков своих. А я, дурак, мало брал.
У меня все оборвалось внутри. Он допил бутылку вина, встал и, протянув по-сельски мне руку, сказал: «Ну, спасибо, рад был тебя повидать. Я пошел».
Я сказала: «Иди, живи дальше, Костя. Руки не подам».
Он молча вышел.
А со мной была жуткая истерика, сказалась выдержка, с которой я держала себя. Потом дико захотелось вымыться всей. Больше я с ним не виделась. И пожалела я о своих думах о мести. Кому мстить-то? Обидно только, сколько же людей пострадало от таких… с 7-летним сельским образованием. 70 лет и все на инфарктах, смертях, расстрелах. А по сути на произволе хамья, подонков.
Долго ли будет то, что называется перестройкой? Горбачев напоминает очень Кирова. Не хочу, чтобы его судьба до конца была кировской. Нет. Но в ЦК люди тоже разные. И каждому хочется быть первым. Есть и грузины, а я их боюсь, хотя чего же теперь-то бояться? Скоро умирать. А все равно боюсь и все.
Если Вы захотите (и если Вам пригодятся эпизоды), я могу письмами кое-что переслать. А вдруг пригодится? Вы же писатель! А?
С огромным уважением. Уже и не жду. В.В.»
Да, новогодние праздники минули. Если бы речь шла только о внимании к ней! На пару дней я бы, конечно, приехал, тем более, что в Ленинграде у меня друзья. Но речь шла о большем. Давно понял я, какой это сосуд, источник, сколь ценен для меня «материал». Да, я читал «Архипелаг» Солженицына и не мыслю, что можно создать еще нечто, хотя бы отчасти приближающееся к гигантскому тому труду, что-то существенное добавить к потрясающему свидетельству автора и еще 228 очевидцев. Но тут другое. Тут – конкретная судьба. Образ, характер. Живая женщина, у которой украли жизнь. Вырезали из календарного срока и все. «Интересная, необычная»? «Зачитываться будут»? Чем же зачитываться? Как убивали, гноили, морили? Духовная сила, оптимизм вдогонку? Но ради чего? Испытания, страдания возвышают, когда они ради цели. А тут какая цель была – выжить? Но ведь умышленно создавался этот ужас. И выживание некоторых ничего не меняло в целом. Машина смерти работала безотказно, и отдельные выжившие ничуть не засоряли ее железного механизма.
Да, конечно – «чтобы не повторилось». Но надо понять, почему случилось. Просто выжить мало. И просто свидетельствовать тоже, хотя и это кое-что.
Хуже другое. Я понимал уже, что наша жизнь – даже теперешняя, даже времен «перестройки» – по сути мало чем отличается от той, ее жизни. Вернее нежизни. Мы бы не знали этого, если бы не с чем сравнивать. Однако нам есть, с чем, особенно теперь, когда распахнулись окна. Конечно, там, в остальном мире, проблем, пожалуй, не меньше. Может быть, даже больше: чем больше свободы, тем больше проблем. Но там человек проявляется, там он живет. Он подчиняется обстоятельствам и природе. Это – естественно, это не вызывает протеста. Мы же вынуждены служить железному механизму и случайным людям, оказавшимся у его рычагов. У нас не живет никто. Ни мы, ни они, руководители, «отцы» наши. Торжествует лишь механизм. Пирамида.
И в конкретной судьбе этой женщины видел я судьбу каждого из нас: ушедшее время, потерянная жизнь, беспомощность. Но – бодрость духа. Попытка вернуть и прожить хоть теперь, несмотря на убожество плоти. «Интересная, необычная…»
Да, она была мне чрезвычайно интересна, неведомая эта «В.В.», но ехать к ней нужно было свободным хотя бы в той степени, какую я мог достичь в рамках своего бытия. Открыться ее судьбе, не обмануть доверия, поддержать в этой ее надежде – хоть так помочь…
Восьмое письмо:
«Может быть, Вы и правы, не надо Вам ко мне приезжать…»
Но я не писал об этом и по телефону не говорил! Я только еще и еще раз просил подождать окончания повести. Для себя давно понял: незаконченное дело закрепощает страшно, лишает трезвости, ясности. Тем более это важно, когда нет гарантии напечатания. Хоть в чем-то не быть игрушкой, а – проявить волю свою! Но она, милая эта женщина, изнывала в затянувшемся ожидании в объятиях еще одной долгой зимы. Да, я был жесток к ней, понимаю. Но ведь ко многим вынужден был быть жестоким! А другие, кто писал мне? А те, кто умолял о немедленной помощи (как будто я мог ее оказать!)?…
«…Я посылаю Вам кое-какие записи своей жизненной «исповеди». Может, сумеете использовать хоть что-то из того, что я «с пятого на десятое» нацарапала. Одно только меня смущает – не покажется ли Вам это ложью. Даю честное слово, что до единой буквы все – честная чистая правда. Имена все подлинные, я ничего не меняла. Как было, так и есть. Если не нужно – уничтожьте. Хорошо? И еще: если все-таки занесет Вас в Ленинград, заезжайте. Всегда рада Вас встретить у себя и принять как самого дорогого человека. За всю мою жизнь я никому о детстве своем не говорила. Стеснялась. Очень хочется, чтобы Вы могли из моей горькой участи сделать что-либо. Чтобы хоть кому-то было лучше от моих испытаний. Я устала Вас ждать. С уваж. В.В.»
Встреча
И вот…
Нет, я еще не закончил повесть. Осталось чуть-чуть – концовка. Но уже окончательно стала ясна судьба «Пирамиды» в прессе – глухое молчание. Надежда на выход отдельного издания оставалась, но радости от этого не было. Уже прошла телепередача о встрече редакции журнала с читателями, где о «Пирамиде» не было даже и упомянуто, уже миновало куцее «обсуждение» в Доме Литераторов. Иллюзии рухнули, наступила мрачная ясность. Арестована была телезапись моего выступления, так и не прозвучала на радио запись встречи в клубе МВД, письма пока еще шли, но радости от них не было – одна лишь горечь беспомощности. Заканчивался третий год «перестройки», изменений в жизни не было никаких – лишь обескураживающая, удручающая и все больше раздражающая своей безрезультатностью и все еще хитро дозируемая «гласность». Правда, надежа на выход новой повести оставалась. В сущности, эта повесть была о том же, о чем «Пирамида», но если там много публицистики и документов, то здесь – чистая литература. По крайней мере, я сам так считал. И не только я. Некоторые из моих «личных» читателей считали даже, что это, возможно, будет лучшая моя повесть. И она очень нужна сейчас, так как при всей своей «вневременности» весьма злободневна. Но перед самой концовкой можно было и отвлечься, ведь осталось совсем чуть-чуть.
И я позвонил Валентине Владимировне и сказал, что, наконец, приезжаю. Остановлюсь у своих друзей в Ленинграде, а как только приеду к ним – позвоню. И число назвал – взял билет.
Надо еще сказать о голосе. Письма – одно, голос по телефону – другое, новое. Впервые услышав В.В., я подумал, что ожидал не такого. Несмотря на бодрость писем, ожидал услышать все же голос усталой пожилой женщины, надломленный, надтреснутый – ведь жертва ГУЛАГа! Голос был живой, бодрый, не то, чтобы молодой, конечно, но вовсе не прокуренный, не надтреснутый. Кто же она, как выглядит? Высохшая седая старушка, одинокая, всеми брошенная, больная, заранее расположенная ко мне как к сыну, что ли, который выслушает, пожалеет, запишет историю нелегкой ее жизни, чтобы оставить потомкам?… Голос голосом, а жизнь берет свое, время порой не властно над духом, но оно безжалостно к плоти. Какая она?
Остановился у друзей, позвонил. На другое утро еду. Сорок минут электричкой, пригород Ленинграда. Провинциальные дома, заборы. Поселок городского типа. Февральский солнечный день, все еще в снегу.
Вот эта улица, вот этот дом. Где квартира?
– Где 34 квартира, не подскажете?
– А вон тот подъезд, на первом этаже.
Обшарпанная лестница. Унылая деревянная дверь. Звонок.
– Так вот вы какой! А я думала, уже не приедете никогда. Устала Вас ждать. Проходите, проходите вот сюда, не стесняйтесь. Раздевайтесь здесь. Ботинки можете не снимать, это снег, ничего страшного. Ну, вытрите слегка о коврик. Проходите, проходите, садитесь. Вот сюда садитесь. Наконец-то я вас повидала… У меня палец болит, как назло, упала тут на днях, скользко очень, сломала руку. Но ничего-ничего, ерунда, проходит, все до свадьбы заживет, жаль только сыграть Вам не смогу, Вы же знаете, что я музыку преподаю, мечтала Вам сыграть, а тут, как на зло…
Полная. Совершенно седая. Очень подвижная. Глаза светлые и прямо-таки лучатся энергией. Говорит, не переставая, не давая мне слово вставить. Очень возбуждена. Возраст? Внешне – за шестьдесят, но очень энергична. Тут же еще одна женщина средних лет – худая, молчаливая, скромная, темная, успела тихо сказать одну только фразу:
– Она Вас очень ждала…
– Валька! – весело, по-хозяйски закричала Валентина Владимировна. – Валька, сбегай-ка за хлебом, представляешь, я хлеба свежего не купила, только вчерашний, и еще возьми молока или кефира. Будете кефир пить? Вот Вы какой, молодой, оказывается, а я уж думала, Вы никогда не приедете, а вчера почувствовала, что Вы приехали, я звонила Вашему другу, когда вы только вошли, умывались, я Вас на расстоянии чувствую, да, знаете, я тут две тетради толстых уже исписала, посмотрите, возьмете с собой, если понравится, может пригодится когда-нибудь моя писанина, чем черт не шутит. Ну, как Ваша повесть, закончили, наконец? Завтракать будете сейчас или сразу обедать? Я тут пельменей наварила, любите пельмени? Нет-нет, не хотите обедать – позавтракать все равно надо, вот, у меня портвейн есть прекрасный, а хотите – коньяк, Вы что лучше хотите? Чай? Кофе? Вы, конечно, останетесь ночевать, я уже договорилась с приятельницей, она тут рядом живет, квартира в Вашем распоряжении, сейчас мы пока будем говорить, а Вы потом все это почитаете. Вот тетрадь – видите, сколько нацарапала старуха, – а вот и еще, меня, знаете, прорвало, плохо, навер