Пираньи Неаполя — страница 38 из 51

любую прихоть.

Банда росла. Росли деньги, и росло уважение, которое они видели в глазах людей.

– Мы вызвываем у них отвращение, – говорил Николас, – значит, они хотят быть как мы. Они взрослели, хоть и не замечали этого. Чёговорю перестал постоянно умываться антибактериальным лосьоном. Прыщи, которые досаждали ему, наконец исчезли, оставив едва заметные следы, свидетельство жизненного опыта. Драго и Дохлая Рыба были влюблены раза по три каждый, и всякий раз заявляли, что встретили настоящую любовь. Склонившись над смартфонами, писали надерганные из интернета красивые фразы и клялись в вечной любви: ты самая красивая, ты солнце, осветившее мою жизнь; что бы ни случилось, я всегда буду с тобой. Бриато надоели постоянные насмешки Николаса над его зачесаными назад, “как у миланца”, волосами, и он коротко подстригся. Какое-то время ходил в кепке, и каждый раз, когда он появлялся, его встречали фразой: “Ну что тебе на это сказать?” В этой фразе самой по себе не было ничего обидного, тем более что Бриато знал фильм “Донни Браско”[49] наизусть, но однажды ему это надоело и кепка полетела в мусорное ведро. Зубик и Чупа-Чупс вместе ходили в спортзал и накачали фигуру, но Зубик перестал расти, а Чупа-Чупс продолжал тянуться вверх и, казалось, останавливаться не собирался. Они освоили походку “грудь вперед, плечи назад”, как будто бицепсы мешали рукам свободно висеть вдоль тела. Широкие плечи Тукана стали еще шире – татуированные на спине крылья расправились для полета. Бисквит просто расцвел. Он вырос, ноги окрепли от постоянных гонок на велосипеде. Дрон сменил очки на контактные линзы и сел на диету: никаких кебабов и пиццы. Николас тоже изменился, и не потому, что стал употреблять кокаин, который на него действовал не так, как на других. Он всегда себя контролировал. Драго заметил, что в глазах у него постоянно какая-то мысль: он говорил, шутил, приказывал, дурачился вместе со всеми, но всегда был начеку, всегда вел внутренний разговор, в котором ему не требовался собеседник. Иногда эти глаза напоминали Драго глаза его отца, Нунцио Стриано, Министра. Он, Драго, не унаследовал этих глаз. Но такие мысли молнией проносились у него в голове, исчезали мгновенно и без следа.

Что ждало их впереди? Никто и не пытался ответить на этот вопрос. Надо было идти вперед.

– Выше нас только небо, – говорил Николас.

Передел

Абсолютной тишины не существует. Даже на высоте четыре тысячи метров слышен какой-то скрип. Даже на дне морском тук-тук сердцебиения будет неизменно с тобой. Тишина – как цвет. Она имеет тысячи оттенков. Те, кто родился в Неаполе, Бомбее или Киншасе, умеют их различать.

Вся банда собралась в логове. Был день получки. Месячный заработок каждого лежал в куче банкнот, рассыпанных на низком стеклянном столике. Сначала Бриато, потом Тукан пробовали разделить деньги поровну, но всякий раз в расчеты вкрадывалась какая-то ошибка. Всегда находился кто-то, кто получил меньше остальных.

– Бриато, – сказал Бисквит, в руках у которого было десять купюр по двадцать евро, тогда как Дрон держал сотенные, – ты ведь на бухгалтера учился?

– Не, – вмешался Дохлая Рыба, – он трахал училку, но на экзаменах она все равно его завалила.

Старая история, скорее всего, придуманная, они так часто вспоминали ее, что Бриато уже не реагировал, особенно когда не удавалось разделить деньги.

Драго собрал все купюры и бросил на стол, как проигравшийся картежник. В руках у него остались двадцать евро, он держал их, будто собирался крыть тузом.

– Черт, почему так тихо?

Все подняли головы, вникая в оттенки этой тишины. Первым из квартиры вышел Николас, остальные за ним. Бисквит пытался сказать, что такая тишина бывает перед ядерным взрывом, он видел в фильме: тишина, а потом бабах – и повсюду пепел… Но они уже высыпали на улицу, чуя, что в Форчелле происходит что-то неладное. Конечно, фоновый шум никогда не прекращался, в тишине улавливался просто какой-то оттенок, но этого было достаточно, чтобы они насторожились.

Автомобильное движение на развилке застопорилось. Старенький грузовик со стертыми надписями на борту встал поперек дороги, задний борт у него был открыт. Из окон окрестных домов, с тротуаров, из салонов заглушивших двигатели автомобилей поступали предложения о помощи, но без особой настойчивости, потому что грузчики уже были назначены. Парни из паранцы Капеллони. Они сновали между грузовиком и входом в здание. Старая мебель, пережившая несколько поколений, крепкая, не изношенная, как будто десятилетиями оставалась закрытой чехлами. Трое тащили статую Богоматери Помпейской почти двухметровой высоты – двое держали за ноги святого Доминика и святую Катерину Сиенскую, а третий поддерживал Мадонну за нимб. Они пыхтели, потели и ругались, невзирая на святость ноши. Процессом руководил Уайт, он ходил вокруг, как пастырь, и кричал:

– Если мы уроним Мадонну, Мадонна нам этого не простит.

Далее пошли хрустальные люстры; оттоманка, обтянутая плотной тканью “помпейского” красного цвета с золотыми листями по краю; стулья с высоченными, как у трона, спинками, кресла, картонные коробки, набитые посудой. Все, что нужно для элегантного стиля.

Если бы парни Мараджи, прижавшиеся спиной к стене, оторвали глаза от этого шоу и посмотрели вверх – метров на десять повыше, – в окне дома напротив они увидели бы новую хозяйку, Маддалену, по кличке Толстожопая. Она обиделась на мужа, Крещенцо, по прозвищу Рогипнол[50], потому что ей очень хотелось выйти с ним вместе на улицу, пройтись по району, акклиматизироваться, одним словом. Муж был непреклонен. В пустой пока что квартире он объяснял супруге, что не может составить ей компанию, это небезопасно. Однако она может прогуляться, ей никто не мешает. Он двадцать лет отсидел, посидеть еще немного взаперти – не проблема. Крещенцо пытался успокоить жену, но эхо пустых комнат разносило семейный скандал по кварталу, да еще этот мальчишка, Мелюзга, все время спрашивал: “Вам нравится, как мы покрасили?”

А внизу Капеллони ныряли в подъезд и возвращались налегке за новым грузом. Только Уайт ничего не делал, курил косяки один за другим и размахивал руками, как дирижер.

Николас и его парни застыли на месте. Стояли и завороженно смотрели на все это, как старички смотрят на работу экскаватора и укладку нового трубопровода. Это был не обычный переезд, это был переезд короля со своей свитой.

– Нико, а-а-а… кто это? – первым спросил Бисквит.

Все повернулись к Николасу. Тот вышел на край тротуара и ледяным голосом, от которого мурашки бежали по спине, сказал:

– Видишь, Бисквит, таскать на плечах мебель – тоже радость.

– Кому радость-то?

– Сейчас узнаем. – И он прошел вперед, туда, где стоял Уайт. Николас что-то шепнул ему на ухо. Уайт закурил очередной косяк и подергал себя за самурайскую косичку – культю сальных волос. Они пошли в бар. Завсегдатаи бара тоже высыпали на улицу посмотреть представление. Уайт растянулся на бильярдном столе, подперев голову рукой. Николас стоял перед ним, сжав кулаки. Он лбу его от гнева выступили капельки пота, но он не хотел вытирать их, не хотел проявлять слабость перед Уайтом. За несколько минут, пока они шли к бару, Уайт вкратце рассказал Николасу, что отныне их район принадлежит Крещенцо Рогипнолу. Это решено. Он и его парни теперь под Рогипнолом.

Никто из них никогда не видел Крещенцо Рогипнола, но все знали, кто он и почему оказался в тюрме Поджореале двадцать лет назад, когда дон Феличано и его люди были далеко, в Риме, Мадриде, Лос-Анджелесе, убежденные в том, что установили крепкую власть, захватить которую никому не под силу. Но брат дона Феличано, Министр, не мог сдержать тех, кто, воспользовавшись моментом, хотел прибрать Форчеллу к рукам. Эрнесто Боа, человек босса Манджафоко из Саниты, обосновался в Форчелле. Чтобы управлять ею. Чтобы подчинить Саните. На помощь Министру пришел клан Фаелла во главе с Саббатино Фаеллой, отцом Котяры. И пришла его правая, боевая рука, Крещенцо Феррара, Рогипнол. Именно он убрал Боа, сделал это в воскресенье прямо в церкви, на глазах у всех, заявляя тем самым, что монархия дона Феличано спасена благодаря Саббатино Фаелле. Вечная борьба между семьями Форчеллы и Саниты снова замерла, сердце Неаполя должны делить между собой два правителя, так всегда хотели внешние кланы.

Он был наркоманом старой закалки, Крещенцо, и смог выжить за решеткой только благодаря своему тестю, отцу Толстожопой, который проносил ему рогипнол. Таблетки успокоивали тремор и позволяли не сойти с ума при очередной ломке, но явно притупили рефлексы – иногда он выглядел заторможенным. Но лишь слегка, иначе не стал бы он боссом Форчеллы.

Николас смотрел, как по лицу Уайта расползается улыбка, открывая кривые коричневые зубы. Кажется, этот мудак не понимал, что он раб.

– Тебе, значит, нравится, чтобы тебя имели? – начал Николас.

Уайт еще вольготнее вытянулся на столе и скрестил руки за головой, будто загорал на лужайке.

– Нравится, чтоб тебя имели? – повторил Николас, но Уайт все так же игнорировал его, возможно, он и не слышал этих слов. Он даже не чувствовал, что пепел с косяка падет ему на шею.

– Вижу, тебе нравится? Даже очень, да?

Уайт резким движением сел, скрестив ноги в позе йоги. Он жадно затянулся, как будто хотел высосать из косяка немного мужества. Или проглотить стыд.

– Я так понимаю, – продолжал Мараджа, – что Копакабана подставляет жопу Котяре. Рогипнол подставляет жопу Копакабане. А ты – Рогипнолу! Правильно?

Уайт неторопливо расплел свою косичку, волосы рассыпались космами.

– Мы по очереди, – сказал он и снова улегся на стол.

Николас был в ярости. Он был готов убить Уайта прямо вот здесь, голыми руками, давить его шею, пока тот не посинеет, готов был взбежать на четветый этаж дома, где поселился Рогипнол, и убить его и жену, забрать Форчеллу, забрать то, чем Копакабана его поманил. Но не сейчас. Он вышел из бара и быстро пошел к своим. Они стояли там же, где он их оставил. Капеллони дружно тащили сундук, который, казалось, не пройдет ни в одни двери. Николас присоединился к своей группе, как последняя фигура пазла, который наконец-то сложился. Бисквит, не глядя на него, снова спросил: