– Уильям, Уильям, проснись! – Невесомая ручка схватила его за плечо, и, вздрогнув, Уильям открыл глаза. Над ним, заглядывая ему в лицо огромными фиолетово-черными очами, склонилась Элейна.
– Нет, – тихо воскликнул Уильям. – Тебе нельзя здесь быть. Уходи! – Он мучительно покраснел, представляя, в каком виде он предстает перед своей возлюбленной и какой от него исходит запах. Что может быть страшнее для влюбленного самолюбия, чем обнаружить, что тебе свойственны все те низменные потребности и свойства человеческого тела, о которых в обществе даже и вспоминать неприлично!
– О, нет, Уильям! Я должна была увидеть тебя!
– Но ты не можешь, Элейна, не должна говорить с тем человеком, каким я стал. Дворянина Уильяма Харта больше нет, я превратился в отброс человеческого общества, я потерял свою честь и опозорил свое имя! Я пролил кровь невинных людей, и ты не можешь быть рядом со мной! – Он говорил это торопливо, сбиваясь, словно боясь, что мужество изменит ему, и он, вместо того чтобы сказать правду, начнет врать ей и унизит ее своей ложью. – Я возвращаю тебе твои клятвы и верю, что ты отдашь свое сердце человеку более достойному, чем я.
– Нет же, Уильям! – Элейна с силой тряхнула юношу за плечи и попыталась заглянуть ему в глаза. – Неправда! Ты знаешь, что это мой отец и его жадность толкнули тебя на этот путь! Отец служит своей вере и не может ослушаться, иначе его проклянут, и ни один иудей, ни ашкенази, ни сефард не осквернят себя общением с ним! Но я – христианка, Уильям! Я верю, что нет такого преступления, такого греха, который не искупил бы наш Бог на кресте! Разве ты оттолкнул бы меня, если бы волею случая я стала жертвой роковой ошибки или предательства? Разве ты усомнился бы во мне, если бы, плача, я умоляла тебя о прощении? Я люблю тебя, Уильям, люблю больше отца, и в этом единственное мое преступление! Ради того, чтобы говорить с тобой, я совершила ужасное – я подсыпала отцу в ужин снотворное, что дала мне эта страшная женщина. А теперь ты гонишь меня?
– Я прошу тебя, Элейна, не мучай меня. – Уильям взглянул в глаза Элейне, и она опустила свои. – Уходи. Ты знаешь, что я полюбил тебя еще там, в Плимуте, когда глупый юнец, размахивая сундуком, взбежал на палубу и увидел прекрасную незнакомку, увидел печальную девушку, которую не могла очернить даже грязь, если бы случайно упала на нее. Элейна, я бы по капле отдал за тебя кровь из своего сердца, я бы скорее умер, отрезав себе руки, чем бы осквернил тебя нечистым прикосновением. Уходи, я умоляю тебя. Пойми, у меня нет сил гнать тебя, и долг борется во мне с любовью! Уходи!
– Нет, Уильям, я не уйду. Видно, ты гонишь меня, потому что приключения и золото оказались сильнее твоей любви к еврейке. Что ж, я не виню тебя. Когда бы те самые губы, что сейчас произносят мой приговор, помнили бы, как шептали клятвы любви, они бы не посмели швырнуть мне в лицо это гордое «уходи». Куда мне идти, Уильям? Я предала отца, обманула жениха, подкупила часового, и все для чего? Чтобы ты оттолкнул меня на том основании, что ты меня недостоин? Дай мне хоть что-то решить в своей жизни, или и ты думаешь, что я вещь, которую можно продавать и менять, брать и отшвыривать?
Уильям хотел было что-то сказать, Элейна замолчала, но он так и не произнес ни слова, глядя куда-то мимо ее. Ему было больно. Странная боль в груди сдавила сердце, охладила руку и запульсировала в горле. Он хотел вздохнуть, но не смог – боль схватила легкие в ледяные тиски и медленно сжимала их, отнимая воздух.
– Но ведь и у меня есть гордость, Уильям. Если ты прогонишь меня, я уйду – как я могу навязывать себя тому, кому я стала в тягость. Но прошу тебя, пожалей меня, свою Элейну. Не убивай нашу любовь.
В опущенных глазах Уильяма мелькнули слезы, но он упрямо покачал головой. Боль не давала говорить, но он усилием воли овладел своим онемевшим языком и прошептал:
– Я не дам тебе сделать выбор, в котором ты слишком скоро упрекнешь меня. Я нищий пират, и в Англии меня ждет каторга.
– Глупец! Моих денег хватит на то, чтобы купить половину английского парламента, а не только вернуть тебе доброе имя! Я богата, Уильям, я страшно, безумно, колоссально богата! Мы уедем. У тебя будет титул, поместье, имя, корабль – все, что ты захочешь. Мы начнем свою жизнь заново! Мое состояние перешло мне от матери – единственной дочери купца из Антверпена, которому принадлежала вся торговля алмазами, рабами и слоновой костью на Берегу Скелетов. Оно независимо, и поэтому отец должен считаться со мной!
В эту секунду рядом с ними послышался какой-то шорох, они испуганно дернулись и замолчали. Но вокруг снова все было спокойно.
Превозмогая боль, иглой впивающуюся ему в сердце, Уильям наконец поднял голову и посмотрел в глаза Элейны, глаза, полные страстной мольбы и любви. Лицо его белело во мраке, на висках и верхней губе выступили мелкие капли пота. Он облизнул пересохшие губы и прошептал:
– Глупышка! Неужели ты думаешь, что я смогу уважать себя, спрятавшись под чужим именем, как под одеялом! Моя совесть запятнана – я убивал людей не на войне, не только защищаясь, а ради наживы. Моя мать, слушая, как в Лондоне у позорного столба зачитывают мое имя, небось молила Бога о том, чтобы он помиловал свое неразумное дитя. Мой отец, чьи седины я опозорил, сгорбившись, сидит ныне за столом, не смея и показаться в любимом трактире. Мои братья кровью смывают позор, которым я запятнал нашу фамилию. А я просто возьму и сменю имя… Нет, моя девочка, от себя не убежишь! – Харт усмехнулся и снова попытался облизнуть пересохшим языком потрескавшиеся губы. – Я люблю тебя, и я знаю, что больше никогда никого так не полюблю. И поэтому я отказываюсь от тебя. Негоже пачкать в грязи святыню только потому, что грязен ты сам.
– А я не оставлю тебя! – вдруг сказала Элейна и, не обращая никакого внимания на то, что от Харта действительно попахивало, как от козла, а щеки его покрывала щетина длиной в полдюйма, вдруг обняла его за шею и поцеловала его в губы.
– Молодец девчонка! – громко раздалось у них под боком, и Элейна в ужасе отпрянула от Уильяма. – А я-то прям заслушался, как, бывало, дома, на театре! – сказал Потрошитель и одобрительно цыкнул зубом.
Уильям покраснел и неловко дернулся, словно хотел двинуть квартирмейстера под ребра. Элейна ойкнула и испуганно схватила Уильяма за руку. Тупая игла медленно отпускала сердце Уильяма, и хотя он все еще плохо чувствовал левую часть своего тела, он вдруг переглянулся с Элейной, и они захохотали, даваясь и прыская, тщетно пытаясь соблюсти хоть какую-то тишину. В ту же секунду раздался какой-то шум, и тут же поляну огласил истошный вопль, который сменился отчаянной трелью флейты и барабанным боем.
– Сбежа-ал! И-и-и, сбежа-ал! Тревога! – истерично орал кто-то. Заспанные солдаты вскакивали и хватались за оружие. Из палаток высыпали голландцы и французы, часовые стреляли в воздух и размахивали горящими ветками.
– Я еще приду, – прошептала Элейна, и в ту же секунду железная рука шевалье схватила ее за плечо.
– О дочь моя, о, моя карта! – горестно вопил Абрабанель, бегая по гудящему, как растревоженный улей, лагерю. Воздух потихоньку начал сереть – приближался рассвет. – И это мое семя, это ветвь от корней моих!
– Дорогой Давид, что вы так бегаете? Молоденькие девушки, попадая под дурное влияние, часто поступают безрассудно, – заметил Ван Дер Фельд, тщетно пытаясь поймать своего будущего тестя и удержать его на одном месте.
– Но как она могла! Помочь! Этому! Мерзавцу Кроуфорду бежать! – запыхавшись, орал Абрабанель и бил ногой в волосатый ствол кокосовой пальмы. Наверху кокосы угрожающе тряслись и покачивались, а с дерева сыпалась какая-то труха. – Ночью пойти к этим страшным людям и разговаривать с ним, как будто он ее родственник! – Абрабанель, громко застонав, вырвался из рук голландца и снова закружил вокруг их палатки, как птица над разоренным гнездом, не забывая при этом то и дело внимательно вглядываться в лица французов, толпившихся неподалеку вокруг Ришери.
– Где она? Где эта гадюка? Это она во всем виновата, эта ведьма! – вдруг завизжал он, осторожно терзая свою манишку и ловко перепрыгивая через разбросанное по земле снаряжение.
– Я здесь, месье. Чем обязана?
Абрабанель не смог вовремя затормозить и с размаху влетел головой мадам Аделаиде прямо в грудь. Мадам пошатнулась, но выдержала удар.
С пальмы с громким стуком один за другим посыпались кокосы, и один из них, расколовшись, обдал сапоги Ван Дер Фельда липким соком. Вежливо отстранившись, Аделаида поправила смятый корсаж и, ослепительно улыбнувшись, двумя пальчиками стряхнула соринку с кафтана коадъютора.
– Как я понимаю, мы разыгрываем второй акт замечательной, хотя и несколько подзабытой, комедии «Венецианский купец»? Браво! Беру места в партере!
– Вы со своим Шекспиром надоели мне еще больше, чем этот треклятый Кроу… – Оборвав сам себя, Абрабанель издал шипение, похожее на звук, с которым из плотно закрытой кастрюли вырывается пар: – Тс-с-с… хр-р… к-к… – просипел он и ударил кулаком себя по голове. Все сошлось, все стало на свои места. Шекспир выдал их.
– Я не могу согласиться с некоторыми пунктами ваших обвинений, – продолжала женщина, не обращая внимания на банкира и его состояние. – В конце концов, у вашей дочери был хоть какой-то смысл помогать пленникам. Но у меня-то не было никакого!
Но Абрабанель ее не слушал. Он вдруг все понял, обо всем догадался, все вспомнил. Ночью, когда снотворное, подсыпанное Элейной, подействовало, к Абрабанелю пришел Малох-Гавумес, Ангел смерти. Он был в белых чулках и черных кюлотах, на его арбе-канфосе[17] висели спасительные кисти цицит, он был опоясан черным широким шелковым поясом и облачен в длинный черный шелковый кафтан с бархатными обшлагами. Поверх одежды он предусмотрительно накинул белый фартук мясника, а в руке держал острую бритву, которой он пресекает жизнь всех евреев. Лицо его было похоже на лицо могеля из старой синагоги, глубокие морщины сбегали от его носа ко рту, а усталые глаза были мудры и печальны. Там, где он стоял, пропадал свет, и холодом и пустотой веяло от его черной фигуры.